Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Это все, так сказать, отходы от настоящих занятий Тоника историей. Радость от занятий в архивах для него превышала многие радости жизни. В нем постоянно билось беспокойство ученого. Он беспрестанно высчитывал, вычитывал и вычислял, где может находиться — в каком архиве, в какой стране, в каком доме или фонде — тот или иной гипотетический документ. Чутье архивного археолога, интуиция ученого, обширные знания подарили ему много открытий.

Наверное, мало чутья и интуиции. Без любви к делу продуктивность нулевая либо ложная. Тоник любил архивы, и они отвечали Тонику взаимностью. Он любил пожелтевшую бумагу, выцветшие чернила, следы песочной присыпки на высочайших резолюциях, лак, защищающий императорские слова от времени, да и просто архивную пыль он любил. В архивах он не уставал, а с наслаждением удивлялся. Как поет Городницкий: "Не страшно потерять уменье удивлять, страшнее потерять уменье удивляться".

Помню радости его, еще в молодые годы, от первых архивных блужданий. "Представляешь, открываю дела, которые сотни лет никто не трогал.

Каково ощущение!" — "А с чего ты взял, что никто не трогал?" — "Сам посуди, начинается информация. — Дело XVII века. При Алексее Михайловиче. Написано приблизительно так: дело об отрывании пальцев на базаре во время драки. А?!" — "Ну и что? Почему никто не смотрел?" — "Открываю папку, а оттуда вываливаются засушенные пальцы трехсотлетней давности. Если бы их кто увидел раньше, я б их сегодня не увидал. Триста лет назад они хватали, может, мясо, может, парчу или парусину, может, пирожки продавали. А может, Алексашка Меншиков оторвал, когда еще был пирожником-лотошником? Вешдоки против Светлейшего! — и мысль в сторону. — Любят в НКВД сокращения: вещдоки, компромат, теракт, Гулаг… — и снова к началу разговора. — Эх, был бы я беллетристом, чего напридумать можно! Про Алексашку можно написать и похлеще, чем Алексей Толстой. А? А талантлив был, проходимец. Но проходимец. На Щеголева чем-то похож. Такой же…" Тут его надо остановить. И вообще запутаешься: кто проходимец — Алексашка, Толстой, Щеголев? А хочешь слушать, будет говорить до бесконечности. Случалось, что, оттолкнувшись от находки, он все же кидался писать нечто беллетристическое: был у него рассказ о вызове на дуэль неким Сыщиковым императора Николая. Долго этот рассказ лежал в ящике, пока удалось его напечатать.

Но все это потом… потом. А сначала только любовь к архивам. Чуял он архивную новь.

Давняя поездка в Благовещенск. Мы прогуливались по городу. Та же компания: он, Белоусов, Смилга и я — остановились перед вывеской городского архива. "Погуляйте минут пятнадцать-двадцать, подождите меня. Посмотрю, что у них. Что-то тут должно быть. После Читы, Иркутска, Акатуя, Нерчинска, чую я, что сюда тоже должен был черт занести чего-нибудь. Посмотрю только, чьи фонды у них". Прибежал через полчаса с глазами, пылающими от восторга. По спискам, не залезая в архивы, просто рассчитав, как в шахматной задаче, он обнаружил документы Российского МИДа XVIII века. Их никто никогда не смотрел. Мы должны были уезжать. И он помчался в местный педагогический институт на истфак — просить, умолять, вдохновить, наконец, их разобрать найденный архив, покопаться в нем, ибо там наверняка должно быть много интересного. От него благосклонно приняли подарок, но не знаю, воспользовались ли им. Никогда он не ощущал себя хозяином нового — хозяин весь мир.

Он любил дарить. Он любил любить. К сожалению, редко мог отказать. Порой давал несправедливо добрую рецензию. Отметив в тексте недостатки, сделав кучу замечаний, он в конце напишет доброжелательное заключение с надеждой на хорошие результаты окончательной работы. Бывало, что заключением пользовались, а замечаниями пренебрегали. А потом — справедливо недоумевающие рецензии в газетах. Так было, например, с бурляевским фильмом о Лермонтове. Вспоминаю о нем как о наиболее нашумевшем случае.

Добрым словом должен еще раз, вспоминая подобные казусы, не забыть Юлю — если б не ее заслон, многие добрались бы до него, и пришлось бы Тонику хлебать помои от порой беспринципной своей доброты. А я его понимаю: одна из самых неприятных необходимостей — быть принципиальным. В этом есть что-то бесчеловечное. Пусть меня за это казнят, но к концу жизни к такому выводу я пришел.

Порой он вдруг, причем без какого либо насилия над собой, совершенно автоматически, начинал оправдывать не всегда корректные действия или недоброкачественные работы. Без особого труда прощал и искал оправдывающие объяснения, если эти работы, поступки неблаговидные даже были направлены против его идей, мыслей, дел. Вполне возможно, что первая реакция, бурная, темпераментная, хоть и мимолетная, была более искренней. Но мне кажется, в том и есть одна из черт интеллигентности — подавлять любое агрессивное внутри и вести себя не по воле характера и темперамента, но по канонам порядочности, чудачествам интеллигентности, правилам нравственности. Да, вспыхнул, обиделся… задумался. Но вскоре после вспышки начинал искать изъяны в себе, в своих словах, сказанных или написанных. И, не дай Бог, находил! Тогда начинал злиться, раздражаться на всех, винить всех, но быстро успокаивался и… спускал собак на кого-нибудь из близких.

На чужих в этих случаях явный гнев не распространялся. Человек есть человек, и когда сам виноват, редко с этим примиряешься тотчас. Должно пройти время. И порой вдруг мысленно начинаешь защищать своего оппонента. И так бывает. Праведное с грехом порой меняются местами, как и удача с невезением, или здоровье и болезнь — мысль небогатая, да просто помнить надо, что когда-то наступит и противоположная фаза. Я хочу сказать, что у Эйдельмана все же в действиях преобладала фаза защитительная для оппонента. Уж что там в душе творилось, можно лишь предполагать. В дискуссиях он все время говорил: давайте искать доводы «за». А как порой не хочется даже думать о доводах «за» у того, кто со мной не согласен.

Как-то ехали мы в такси. Водитель увидел женщину, переходящую улицу над подземным переходом. Благородно вознегодовав, шофер пронесся по луже так, чтоб окатить грязью нарушительницу дорожных правил. "Ходят,

где ни попадя, — удовлетворенно выдохнул он. — Я научу их путем ходить…" Ах, как не хотелось выходить из машины — не так-то просто найти другую. Но какой был выход? "Рабская психология наизнанку, — ворчал он. — В книге иной раз прочтешь — едет барин в пролетке, окатит смерда грязью с головы до ног, а тот лишь констатирует: ишь, наш-то гуляет. То — без умысла, а тут — жить учит человека, да чтоб мордой об пол…"

Уж какое тут доброжелательство! Ищи его. Но он искал. И опять эта присказка: "Давай искать доводы за… Да, плохо написано, но давай судить о нем по лучшим вещам… Гадко, конечно, но сколько доброго он сделал". Не обсуждаю — лишь констатирую. Наверное, это и есть основа оптимизма: "Так ведь и в Ставрогине Достоевский находил что-то человеческое".

Тонику пришлось пережить напряженную ситуацию, когда он был исключен из комсомола, уволен из школы; но самым пиком напряжения стали, разумеется, допросы в КГБ. Группа молодых историков подпольно подвергла ревизии какие-то марксистские или ленинские положения. Он в этой группе участия не принимал, но их общи труд прочел и сделал какие-то замечания. С чем-то был не согласен. Происходило это в период венгерских событий и как-то соответствовало эпохе — вся группа оказалась в тюрьме. Кто-то из подследственных или свидетелей дал показания, что Эйдельман свои соображения доложил этой группе младомарксистов. Вызвали Тоника в Лубянкоград. Дали прослушать запись показаний его товарищей. Но, по-видимому, не было указаний увеличивать количество виновных. Мягко говоря, с точки зрения нормальной морали, показания его товарищей были недостаточны корректны — ему грозила статья за недоносительство. Тоник прошел по делу как свидетель и ничего усугубившего положение попавших в беду не сказал — что нормально. Но уже и после, получив толику "бытовых репрессий", он продолжал выискивать причины, по которым друзья эти были вынуждены припутать его к делу. Не только не держал камень за пазухой, но и старался в наших глазах оправдать их. Он не себя оправдывал — он-то сохранил чистоту в грязи допросов, он жаждал чистоты запачкавшихся. И действительно, как судить тех, кто попал в пасть Молоха, тем, кто этого избежал. Тоник почувствовал, услышал скрежет акульих челюстей.

Он исследовал протоколы допросов декабристов и старался вникнуть в проблему, по-видимому, неразрешимую, — можно ли заведомо, безоговорочно разрешать себе кидать камни в людей, оказавшихся между жерновами сумасшедшей, чудовищной мельницы. Думаю, кстати, что и жерновам нелегко они в конце концов стираются. Эйдельман в книгах своих не судил, а исследовал — имеющий уши слышал… и слышал с пользой для себя: для наших современников читать эти исследования было даже практически полезно.

В конце школы перед Эйдельманом встала проблема: математика или история. Математику он знал, хорошо успевал, любил. История! Это книги, это знания обо всем, это, наконец, постоянная игра. Об одной игре с датами на автомобильных номерах я уже писал. Была у нас и другая игра: матч на эрудицию. По очереди задавали друг другу вопросы. Игра довольно тупая, но радости от нее мы получали много. Всегда можно натаскать из книг вопросов, на которые ответить было весьма мудрено. Тоник все же исхитрялся выходить победителем чаще других. В этих вопросах подготавливались те "терриконы шлака", которые будут нас так радовать в зрелые годы. Ну, скажем, от чьего имени ведется рассказ о Магеллане в книге Цвейга? Что такое локсодромия? На каком языке говорила Клеопатра? Сколько лет было Людовику XIII в "Трех мушкетерах"? Имя Жорж Санд? Сколько великих яблок можно вспомнить из истории и литературы?.. Ну и так далее — оснований для шума много, справочниками пользоваться нельзя.

Он выбрал историю — науку обо всем — с пользой для нее и для всех нас. Приемные экзамены в университет подтвердили, в каком-то смысле, правильность решения: отметка на конкурсе по истории была пять с тремя крестами. Вся дальнейшая жизнь подтвердила детский выбор. А привязанность к другим наукам и разностороннее любопытство ко всему, что можно познать, позволили ему в пятьдесят втором году получить работу учителя в заводской средней школе Орехово-Зуева. Тоник, помимо своего предмета, сумел вести еще и иностранный язык, географию, астрономию и то ли физику, то ли математику. Он ездил в Орехово из Москвы два раза в неделю и говорил, что очень удобно изучать язык в течение трехчасового сидения в поезде туда и столько же обратно. Это было время самого расцвета государственного антисемитизма, и его поначалу согласились лишь терпеть, потому что кто-то обещал директору завода, которому принадлежала школа, за прием Эйдельмана две тонны цемента. Тоник очень любил эту историю и сделал ее своей традиционной застольной новеллой — про то, как узнал себе цену: две тонны цемента…

Однако я отвлекся. Вернусь к эпизоду из студенческой жизни. Мы уже не очевидцы — рассказываю со слов товарищей Тоника по курсу. Однажды Эйдельман возбужденно сообщил одногруппникам, что обнаружил расхождение то ли в идеях Ленина и Сталина, то ли несоответствие в словах и делах Сталина, то ли общие разногласия с Марксом, в общем, нечто основополагающее, и он прибежал на семинар, норовя тут же прояснить неувязку с преподавателем какой-то общественной дисциплины. Это пятидесятый-то год! Он после подобного выяснения и килограмма бы цемента не стоил. И всей группе не позавидуешь. Господь простер над ним длань в виде его менее наивного приятеля, перехватившего преступно нацелившуюся "на святое", поднятую для вопроса руку Эйдельмана.

Поделиться с друзьями: