Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Кадын

Богатырева Ирина Сергеевна

Шрифт:

— Это живет во мне тоже, но сильнее меня пояс и эта вот шапка, — сказала я как можно спокойней, но что-то во мне задрожало. — Талай, скажи, что же мне делать? Это доля, это не я, не я! Но где я?

Я знала, что не стоило говорить так из дружбы к нему, из любви. Но никогда я не чуяла большей тяги к нему, чем в тот раз, больше слабости, жалости, нежности. Мне хотелось обнять его, как любимого, брата, как того одного родного, что остался у меня после войны. Но мы сидели оба, застывшие, оцепеневшие от своих слов, и не двигались.

— По закону Луноликой матери дева может снять пояс для люда, — молвил он тихо.

— Этот пояс со мною сросся, Талай. Я уже не сняла его, чем погубила и люд, и семью. Теперь мой пояс не спасет

люд.

— Но кто будет наследовать тебе, царь? Как ты восстановишь свой род? — спросил он.

— Найди себе добрую жену, — сказала я. — Нашему люду нужны хорошие воины. А меня только на людях называй царем.

Он закрыл глаза, как если бы я его ударила по лицу, сидел и качался, словно терпел боль. А после взял мою руку и поцеловал в ладонь, в ту самую рану, кровью из которой я вызывала алчных духов.

— Кадын, прощай, — сказал он и вышел.

Как несчастный ребенок, я рыдала в ту ночь, ревела, захлебываясь, — по всему, по всему, по всему. А наутро поднялась другим человеком, владыкой, царем. И с того дня до сих самых пор сердце мое сухо. Все истекло из меня в те дни, все горе, какое могло, тогда и случилось.

Я объявила праздник по случаю победы и смены царя. Люди должны были забыть невзгоды, забыть запах поминальных костров. К полнолунию я узнала о свадьбе Талая и послала ему в дар кусок шелка золотого цвета с красными тонкими цветами по всей ширине.

Глава 7. На вышнее пастбище

Кто принял на себя унижение страны —

становится государем,

и кто принял на себя несчастье страны —

становится властителем.

Дао дэ цзин

Восемь лет прошло с тех пор — а мне кажется, нечего сказать о том времени. Прав был отец: царь жизни своей не имеет, весь без остатка принадлежит он люду; царь — заложник люда перед всеми силами мира, духами ли, бело-синим ли, гневом ли самого люда. Царь не по воле своей или сердца живет, а лишь по закону. Я сама так жила, поступки мои не моими как будто были, не из сердца исходили они, а из знания, как д'oлжно. Вот охотники, уделы делящие; вот пастухи, новых желающие пастбищ; вот степские пришли в набег; вот караваны желтолицых идут с товарами, слухами, скрытыми мыслями против нас, — и царь знает, как д'oлжно ему поступить, и поступает только так, иначе не может.

Восемь лет я жила так и все думала: а как отец жил? То кажется мне: так же. То: нет, был он мудрей и свободней. Теперь же, когда все кончилось, не знаю ответа.

Как говорить обо всем, что я сделала в годы своей власти? Шесть лет, как один год, для меня прошли, а два последних — как два дня. Начать вспоминать все — времени мне не хватит; не вспомнить ничего — пустотой оборвать рассказ. Поведаю я тебе главное, мать Табити, о чем, быть может, после и люди вспомнят в сказаньях и воспоют.

А что было главным? То ли, как бились мы каждый год со степью, мелкие, упрямые, назойливые, как оводы, набеги отбивая? Как сделала из рассеянного, напуганного после большого боя народа сильных воинов, способных отпор дать всей степи? Мой люд привычен стал к войне. С первой осени, как приняла я царскую шапку, так я главам родов сказала: «Вы назвали эту землю своей, будьте готовы за нее умирать». И все делать стала, чтобы защищен был мой люд.

Еще мой отец начал устраивать склады для хлеба. За два года до войны он стал делать так, когда засуха уже кусала и наши поля, и наши стада. Я же объявила то обязательным: устроили хранилища для хлеба, собрали скот в общее стадо, охраняли его люди нашего рода, и никто не мог взять ни от хлеба, ни от стада, пока не разрешу я. Как недовольны были и люди, и главы, все считали, что я их граблю! Но той же зимой, когда съели свои припасы, обратились к общим — и так выжили. Скот, не отогнанный на Оуйхог, на лучших пастбищах царского рода был и близкий,

и в жире, а хлеб делили поровну. Но, конечно, сначала люди не понимали, шумели, являлись ко мне, говорили о грабежах и нечестности воинов, кто собирал дань. Только я уже тогда, в первый год, научилась не слушать смутьянов и трусов.

Теперь же слышала я, так поют люди о тех годах после большой битвы: что был голод зимой, но будто бы вышла я к скале, ударила плеткой, и разверзлась скала, и выехали оттуда обозы с хлебом, круторогими запряженные быками, вышли пышные стада и отары, и люди разделили это между собой, и все были сыты… Смешно мне — и горько над этим смеяться. Не помнят ничего люди, забыли. Только пусть бы всегда дурное забывалось быстро.

С первого года стала собирать я вокруг себя верных воинов, без которых немыслимо было мое царство. Отец мог обходиться без таких людей, я — нет. Отец не имел врагов среди глав родов, мне же один конник Талай оставался верен, все другие иначе, чем я, дышали. И нужны были потому мне верные люди.

Сначала Эвмей и Каспай — его первый друг после посвящения, не по возрасту рослый и крепкий мальчик, а потому смешной своей силой, которой он применения сразу не знал, как медвежонок, — моими помощниками стали. Потом их прибывало и прибывало. Наконец, они стали большой силой, и боялись их, не любили главы родов, потому что были мои воины зорки, когда приезжали смотреть, как те или иные мои приказы в станах исполняют, были тверды, когда собирали доли хлеба и скота для общего котла, были неумолимы, когда разбирали тяжбы. Я не оставляла в одних и тех же станах одних и тех же воинов надолго, постоянно сменялись они, были моими вестниками, легкими и быстрыми, и потому неподкупны были и для глав, и для простого люда. Мне же все они были верны, и я защиту свою чуяла в них, и когда объезжали мы станы и дальние стоянки, и когда вместе, одним клином, летели в бой.

Первые два года власти для меня — суета и усталость, скорбь по погибшим, тревоги новых нашествий. Мне нужен был сильный люд, только так я могла защитить его. В первую же осень я сказала главам родов:

— Наши предки войной жили, от нас же это ушло, как талая вода. Наши тела стали мягкими, наши женщины сгорбились над очагами и иглами. Объявите им, что теперь всякая женщина нашего люда, будь хоть пятеро детей у нее, но если нет чада во чреве или на груди, — такая женщина считается воином и должна быть готова идти в бой. Мужчина останется в стане во время войны, только если он при смерти или с переломом. От каждого рода на случай походов даваться будут двадцать семей, в случае нападения на наши земли — все люди. Лишь по одной семье, дети до посвящения, немощные и беременные остаться смогут со скотом. Кто же останется сверх этих, будет считаться предателем. Ему одна смерть — быть разорванным лошадьми.

Я запретила зимние посиделки, и первые два года этот запрет был строг, провинившихся могли высечь прилюдно или лишить коня на целую луну. В каждом стане были назначены воины, кто учил других бою, в том числе детей накануне посвящения, чтобы легче давались им тяжелые боевые клевцы. Роптал люд сначала, столь дурное слышала я о себе, что уши чернели. Со злостью, помню, прозвали меня вдовьим царем. Это за то, что вдов освободила я от обязательства идти жить в дом к мужним братьям, вновь свободными воинами сделала их.

Старшая дева сама обучала дев военным приемам, некогда только Луноликой матери девам открытым, и была очень этим новым воинством горда.

— Ты понимаешь, что переступить волю Луноликой и бело-синего нам не дано, — помню, говорила я ей. — Не бывать этим девам теми, кем вы были когда-то.

— Не бывать, но они к тому и не стремятся. Не станут они хранить ту силу люда, что мы хранили, но разве лишней будет одна сильная линия в твоем войске? — отвечала мне старшая дева. Я видела: то была для нее радостная игра на склоне ее лет, и не противилась этому.

Поделиться с друзьями: