Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Каиново колено

Дворцов Василий

Шрифт:

А что он делал? Да, что? А чему учили, и чему учился. И ещё то, что чувствовал. Он один заводил зал. Как? Да так. Просто заставил играть зрителей, не партнёров, а именно зрителей. Играть вместе с собой, то есть, играть собой. Как? В кошки-мышки… Публику платить заставляет только голод. Пусть эмоциональный, но голод. Беда, если она загодя пресыщена и равнодушно настроена к предлагаемому. Тогда этот голод, вернее, чувство, ощущение голода, нужно вызывать искусственно, возбудить, раздразнить, стимулировать. Растравить желание. Как? Да так же, как это делается в дорогом экзотическом ресторане. Прежде всего, гурман должен увидеть уготованного ему живого карпа, живого гуся. Или обезьянку. Гурман изначально должен прочувствовать — глаза в глаза — обречённость уготованной ему пищи. Уловить запах крови, жира и пота жертвы. Поэтому Сергей, каждый вечер затевая новую игру, в буквальном смысле с первых шагов по авансцене только и поощрял затихший за слепящим из-под ног пунктиром рампы, хищно распаляющийся коллективной чревной похотью гигантский чёрный зев зрительного зала. Глаза в глаза — «экспозиция героя» — да какая, к чёрту, школьная грамота, когда им интересна вовсе не легенда твоего появления на свет, а энергоёмкость — калорийность. «Экспозиция героя» — это когда карп выгибается, гусь вырывает крылья, обезьянка скалится. Экспозиция героя! Он всеми квадратными сантиметрами своей мгновенно воспаляющейся изнутри, вдруг обильно лоснящейся кожи внимательнейше вчувствовался через чёрточку края сцены в сладострастное нарастание их коллективной алчности, накопление слюнявой благосклонности к предлагаемой жертве. «Завязка конфликта»? Ха, да это просто отход в глубину — ну, сравните меня с другими. Посмотрите на меня справа. Слева. И сравните. Видите: я без изъяна. Я лучше всех. Видят. Вот

первый нервный сопот от задних рядов — гурман захотел… Как запертый на арене бычок, уже кровящий от копий пикадора, Сергей кружил, метался или ползал от кулисы к кулисе, по самому краю лжи и правды, слегка постанывая в партер обещаниями развития интриги. «Развитие»? Это разведение огня, шинковка специй и шипение их в масле. «Конфликт»? Повар заносит нож, видите? — карп брюхом вверх, гусь прикрыл глаза, и только обезьянка кричит… Главное, поймать момент. Не раньше, не позже. Как блестит в водящем луче лезвие. Пауза… «Апофеоз». Ну! Пауза невыносима. И вот они все там, в темноте, единой массой, с остекленелыми глазами, враз скривили губы, удерживая бой колотящегося от задержки дыхания сердца. Вот и всё. Всё. Пора! «Финал». И Сергей так жёстко и щедро выбрасывал в эту умопомрачительную тишину сгустки своего взаправдашнего грудного кровавого огня, и так хлестал из порванной артерии до самой галёрки, что зал похотно ввергался в общий пир, и ахал, и давился, и захлёбывался овациями. «Финал».

…Да, зрители алкали и пожирали его, жаждались и насыщались, и, допьяна ублажённые, расходились по домам до следующего его спектакля. Остывали выключенные прожектора, монтировщики выкатывали в карманы конструкции, уборщицы выметали под креслами… Но, почему же он, стягивая в гримёрке насквозь мокрую рубаху, чувствовал себя победителем? Владыкой? Проглоченный-то и поглощённый…

Они впервые в тот вечер играли с ней одним составом. Конечно же, Чехов. Конечно же, «Чайка». Днём была сверка, и Елена достаточно дежурно уточняла с ним и помрежем мизансцены. Сергей тоже не усердствовал. Warum? Всему своё время… После обеда они маленькой мужской компанией погоняли шары на старом, с разорванными сетками, бильярдном столе в холле центральной гостиницы, и на спектакль он пришел совершенно трезвым. Крохотная, аквариумно светлая от большого, во всю стену окна, крепко на несколько поколений прокуренная, специфично воняющая потом, канифолью и пудрой, гримёрка, им, как премьером, делилась только с народным СССР Тютьяковым. Но тот, как полный народный и лауреат всех только возможных республиканских премий, как депутат Хурала и почти отец-основатель театра, кроме получек и авансов, появлялся здесь не более одного раза в месяц. Что местным населением очень плодотворно использовалось, в смысле, где выпить и полюбить. В других подобных закутках артисты теснились по четверо, а совсем молодь и вовсе гримировалась у одного зеркала в очередь. Так что основная жизнь происходила в общем братском коридоре или же на лестничной площадке, меж двух скамеек над вечно дымящейся траурной урной. Там рождались и умирали новости, заплетались романы и интриги, перехлёстывались партии и симпатии. А сюда к Сергею доверенные лица приносили уже только профильтрованные отжимки фактов и хорошо проверенные версии. Сергей любил гримироваться в чьём-либо присутствии, не смущался и переодеваться. Но в тот день он отчего-то дважды тщательно повернул ключ изнутри, и, повесив полотенце так, чтобы нельзя было заглянуть в щёлку, затаился. Дверь пару раз недоумённо подёргали, потом нарочито громко, хотя безадресно, поругались. Но, ни фига, перебились.

На стене с его стороны, приколотые булавками к обоям, висели две старые подвыцведшие премьерные афиши с портретами Пети Мазеля. «Берег» и «Чайка», в гриме и образе. Мазелевский Треплев был белокур, с маленькой кудреватой бородкой, взгляд за облака. Очень молодой Хемингуэй. Ну, очень молодой. Восторженный-восторженный. Такому всё прощалось заранее. И с таким заранее всё понятно. Но, только неправда это. Враки для девятиклассниц. Мало ли что министерством среднего образования одобрено. Враки! Никакой Треплев не романтический герой, «остро оскорбляемый пустотой и косностью окружающего быта». Антон Палыч о такой трактовке и не догадывался, когда писал в определении: «ко-ме-дия». Милые девятикласницы, наплюйте вы на зашоренную программой, допнагрузками и вашей успеваемостью учителку, и читайте сами, своими собственными милыми глазками: Треплев по Чехову — злой, ленивый, интеллектуально неразвитый, почти идиотик с откровенно выпирающим эдиповым комплексом. Последнее до гениальности откровенно, до анатомичности прописанно: главный герой этой незамысловатой пасторальной истории в свои, достаточно уже бородатые, двадцать пять лет от боязни сознаться в бесталанности злобно ревнует мамочку ко всему мало-мальски творчески состоявшемуся. Но ревнует, ох, как не по-детски: это комплекс соития духовной импотенции и физической инфантильности. И как только Чехов мог вот так точно предчувствовать Фрейда? Как доктор доктора?.. Или как пациент?.. И отсюда такая же бездарная, подло подстрекаемая другими бездарями к совершенно недоступным для неё аплодисментам, Ниночка Заречная на вонючем фоне красных глаз — злобно убогая треплевская попытка отомстить Аркадьевой за отвергаемую ею, очень уж не сыновнюю любовь. И ещё стрельба, стрельба… Тоже месть, но за страх. При чём тут чайка? Просто больше в некого, место пустынное. Пустое.

Если б позволено было изменить постановку, или хотя бы просто выпуклей раскрыть не особо спрятанный авторский подтекст, то какой же можно было бы закрутить вкуснейший дуэт с Макарян, игравшей Аркадьину! Мать талантлива, красива, состоятельна как женщина — и недополучившийся, навсегда бестолковый сын. Она стыдится его, он понимает и психует. И от чувства этой своей «недоделанности», он, то, вроде как ещё «по-детски», но чересчур сильно целует дядю, то пытается сквозь плаксивую ссору прижаться к её груди. Или грудям? Антон Палыч, Антон Палыч, с раннего детства считавшийся в своей семье самым бесталанным, не способным как отец играть на скрипке, как братья рисовать или писать… выдал здесь многое. Треплев плюс Тригорин — почти равно — Чехов. А Заречных вокруг тысячи. Но ведь надо же, когда действительно наконец-то сталкиваешься с пьесой, откровенно и честно написанной драматургом «про это», но как раз и упираешься в то, что какой-то, неведомо когда и неведомо как заехавший в Бурятию безымянный ленинградский режиссёр, именно этот чисто фрейдистский спектакль поставил «про совсем другое». Более слащавой соцреалистической плюшечки об «убитой бездуховной социальной средой развивающегося капитализма на фоне гниющего феодализма мечтающей об идеалах девушке» встречать не приходилось. Разве что если слить «Аленький цветочек» с «Аленькими парусами». И присыпать «Крошечкой-хаврошечкой». Что ж, Сергей, как мог, перекроил своего Треплева, беспрестанно причёсываясь в маленькое зеркальце и грызя ногти, доводил до памфлетной истеричности его прописанные в авторских ремарках чувственные лобызания с дядей и пьеровские заламывания рук в присутствии «гадкого-гадкого» двойника-соперника Тригорина-Пашина. Партнёры искренне впадали в кому, а реакция зала, словно ленивая речушка, внезапно запруженная непредвиденной плотиной, вначале вздувалась от недоуменного неузнавания хрестоматийно школьного сюжета, но потом, достигнув заданной ей Сергеем высоты, срывалась вниз в бешенном соглашательстве с обнаруженной вдруг чеховской правдой. Понятно, что все цветы и «бисы» были только ему.

Но до сих пор Нину играла не Елена, и такое беззастенчивое стягивание на себя одеяла не считалось Сергеем больше, чем просто призом себе от себя за ум и талантливость. Тем более, он уже был признан так, что за развал ансамбля винили не его, а партнёров, тупо теряющихся в непредсказуемых смысловых смещениях мизансцен. Никто из них так и не смог объяснить, как и почему именно в «Чайке» Сергей стабильно снимал свой феерический успех на фоне их очевидного провала: «Розов опять спас спектакль»! Бедняги, их бы на «Гамлета» в куклах! Да чтоб узкая деревянная скамейка задницу перерезала. Сюсюкали бы после этого о «вечном свете в душах маленьких людей». Нет никакого там света. Серость. Животная, крысиная серость. Ведь, на самом-то деле, люди — это единственно те, кто творит. Много, мало, лениво или с похмелья, изысканно или буйно, но творит, вдохновенно творит. Творчество — смысл человека по Чехову. Пусть это из последних сил молодящаяся провинциальная актриска и заранее утомлённый признанием беллетрист. Но в пьесе только они люди. Остальные для Антон Палыча — обезьяны. Бандерлоги, не имеющие огня. Слипшиеся в запахе серы и сероводорода убогие львы и куропатки, рогатые гуси и молчаливые пауки. И пиявки. И Нина Заречная в их числе. Размечтавшаяся бездарность.

Эх, Ленка, Ленка! Какая же тут должна быть раскручена язвительная комедия! Какое купание в пошлости! Только бы не испугаться раскрывающейся вдруг бездны, ведь кто герой, тот и комик… Спасибо столице, спасибо ТЮЗу, киношной

безработице и ремесленной дедовщине — вот где ему пригодилась эта испепелившая провинциальный вьюношеский лунатизм школа самоунижения, самоистязания и самонелюбви, позволяющая ему теперь играть разом и героя и отношение к герою. Отношение сверху… Провести спектакль как всегда? Но Ленку так обеднять было нельзя. Нельзя. Должно же быть и ему кого-нибудь за что-нибудь жалко. И как тогда быть? Ведь она не сумеет выйти за режиссёрские рамки образа… честной дуры, в просто дуру. Да и не захочет. Ко всему прочему, Ленка за эти годы умудрилась подрастолстеть. Не то, чтобы уж очень, но такая пухленькая Заречная даже внешне была уже на грани… м… пошлости. Бог с ним, когда это на фоне гиганта Мазеля, но Сергей-то, Сергей, с его «метр-семьдесят-два»!

До первого звонка только час. Взять, да и завалиться к ней в гримёрку? Пусть сыграет если не совсем слепую, то хотя бы слабовидящую. Это было бы смешно. Нет, не поверит, раньше надо было. Пятьдесят семь, пятьдесят шесть минут до начала. На стене Петя восторженно глядел в облака. Или из облаков? Эх, Петя, Петя… От всего этого раздрая спектакль предвкушался как неожиданная, но и не увлекательная головоломка. Как же ему удастся выкрутиться? Если удастся.

Свои цветы он разделил между Макарян и Еленой. Благо, что их столики в гримёрной были рядом, получилось вполне даже естественно. По три тюльпана. Седьмой он оставил себе. За тайное благородство. Бедные девочки из библиотечного училища, они купили эти тюльпаны заранее, наверняка вскладчину. Перевязали каждый цветок ниточкой, чтобы не раскрылся раньше времени. Глазки вовсю накрасили, губки обрисовали, чтобы на сцену выйти — к нему, к Розову!.. А тут такой провал. Не то, что бисы, а и жиденькие аплодисменты-то поплюхали просто по ритуалу… Макарян держалась молодцом, богатый жизненный опыт с лихвой восполнял ей душевную простоту. Хрипловатый низкий контральто под Вишневскую, шуточки тоже под неё. Мало ли что бывает, спектакль на спектакль не приходится. Ладно, проехали. И, помянув вечные накладки осветителей, забывших вовремя вырубить красные глаза, осудив как всегда перевравшего текст Тригорина и, как назло, присутствие наблюдателей из горкома, разговор плавно перевёлся на то, ради чего он зашёл. И ради чего он может их немного проводить: есть ли смысл им самостоятельно изменить первые две сцены? Тогда финал сконтрастирует и выстрелит. Для этого можно взять за образец спектакль «Красной армии». Макарян была просто душкой: «конечно же, пусть Серёженька им всё подробно расскажет»! И первая подхватила его под руку. Они вышли из театра втроём, деланно весело болтая, поднялись по медленно остывающему от дневной жары асфальту проспекта Ленина на два квартала, и там так же чрезмерно дружески попрощались с Макарян около деревянного фонарного столба.

Сергей и Лена подождали, пока она войдёт в подъезд и помашет им из окошка на площадке второго этажа. Дальше пошли совсем по темну: редкие фонари не пробивали густо-синюю от присутствия недалёких гор, парную сентябрьскую ночь. Пара пролетевших туда-сюда автомобилей, группка спешащих к набережной напышенных подростков с врубленным «наполную» переносным магнитофоном, да неожиданно неизвестно откуда мучительно бредущая стреноженная лошадь. Лошадь? Центр, однако. Столица, однако. Ленка то и дело поднимала к губам цветы. Тяжёлые, полураспустившиеся тюльпаны ничем не пахли. А Сергею вдруг стало неуютно-неуютно. Вроде бы ещё совсем ничего не произошло, пускай там Макарян что хочет себе выдумывает, но он совершенно явно услыхал, как за спиной у него коротко и беспощадно лязгнули бронированные двери. Засыпные, тупо клёпанные по периметру двери общественного бомбоубежища. Вот и всё. Всё. Вот уже он в новой для себя ситуации без ключей и какой-либо надежды отворить, оттолкнуть, отколупать ногтями эти двери и вырваться назад, вернуться туда, где он был всего-то полчаса назад. Ослабевшими пальцами едва вытащил сигарету, прикурил. Ленка что-то тихо говорила о том, кто и где здесь поблизости живёт, кто откуда переехал или как получил квартиру в престижном районе, а он даже что-то отвечал, поддакивал, переспрашивал. И тосковал по необратимому. Тосковал. Их сталинский дом был на Ранжурова. Она жила с родителями и дочерью на четвёртом этаже. Там на кухне ярко и уютно-уютно желтел абажур, а в гостиной за складками тюля подрагивал голубыми всполохами телевизор. Подошли к подъезду, распахнутому на крутую гранитную, с ампирной претензией, лестницу. Там светло, а тут темнотища-то какая. Ленка блестящими влажными глазами выжидающе смотрела на докурившего и туго молчащего Сергея сбоку и снизу. Вот, и что теперь? Потянул за гуж. Что-что?! Всем всё понятно. И принято. Но, опять же, не молоденькие — на улице целоваться.

— Ты приходи завтра к обеду. Познакомишься с моими. К трём?

— Хорошо.

— Ты только ничего особенного не бери. Папа после операции не пьёт.

— Опять хорошо.

— А для нас мама собственную наливочку выставит.

— И это тоже хорошо.

Обед, то бишь смотрины, проходил как в худшем зощенковском рассказе. Или в лучшем. Это в зависимости от того, читатель ты или заглавный герой. Всё начиналось с вешалки, где он — в белой рубашке, с букетом и тортом! — предстал перед безжалостным трибуналом, точнее, чрезвычайной тройкой в составе невысокой, совершенно обесцвеченной, но с шикарно накрашенными бровями и губами, химической блондинки, так же невысокого, по цыплячьи остро пузатого и кривоного бурята и застенчиво смаргивающей худенькой девочки-подростка с неожиданно яро голубыми глазами. Галина Кузьминична, Сергей Никанорыч и Катя. Ленка выступала в роли конвоира. Галина Кузьминична сначала восторженно глубоко понюхала мелкие жёлтые розы, но потом спохватилась: это же Лене. В свою очередь Лена передала торт Кате, а Сергей Никанорыч в это время подал гостю, вероятно свои, почти новые тапочки. Сам стоял в старых. Разобравшись после естественной в таком случае заминки, гуськом прошли в гостиную, где посредине, под модным «каскадом» из настоящего хрусталя, был уже накрыт большой овальный стол. Тяжёлая, тёмно-красная, гобеленовая с кистями скатерть была перекрыта одноразовой импортной, из тиснёного узорами белого полиэтилена. Пять полных приборов японского сервиза, чешский хрусталь, отечественные холодные закуски и салаты. Сергея посадили рядом с Леной, с другой стороны расположились её папа и дочь. Галина Кузьминична, обозначив своё место с торца, в основном порхала между столом и кухней, пока они не откушали «первого» и «второго», а Серёжа ещё и «добавочки». Гостиная была проходной, две двери за спиной Сергея плотно прикрыты. Кроме ореховой «горки», огромного, во всю стену, золотисто-охристого ковра и тумбочки с «Горизонтом», всё пространство между вздутым югославским диваном и креслами занимал какой-то слишком свободно вьющийся мелколиственный цветок. Вернее, куст. Над диваном, в золочёной раме большая фотография Лены в средневековом костюме. Из театрального фойе или с афиши. В общем-то, семейка явно состоятельная. С видом знатока похвалив почти невесомый и прозрачный японский фарфор и узбекский ковёр, гость в полную меру смог отдаться интеллектуальной беседе с, наконец-то присевшей со всеми, хозяйкой… как он прижился в их труппе?.. что говорит о квартире директор?.. остались ли связи с Москвой?.. его родители ещё работают?.. сколько от Улан-Удэ до Новосибирска?.. а поездом?.. да, кстати, Катенька недавно видела его в фильме по телевизору…

Сергей Никанорыч почти всё время молчал. Он много и в удовольствие ел, в перерывах оттопыривая огромные губы и почёсывая шею мизинцем, всем видом демонстрировал полную приемлемость и терпимость к ситуации. И чокался с их наливкой минералкой: ещё полгода ни-ни. Ленка тоже молчала, но вид у неё был гораздо менее благожелателен. С равной периодичностью она метала стремительные стрелы из-под бровей в сторону то матери, то дочери. Галина Кузьминична, занятая поминутным промакиванием уголков губ розовой салфеточкой, принципиально ничего не замечала, а Катя и так была подавлена, что после каждого маминого взора только снова роняла вилку, крошила хлеб на скатерть или кусала торт с середины. Откуда у неё такие голубые глаза?.. Сергей, не на секунду не теряя апломба столичной штучки, отдувался как мог: коллектив достаточно разнороден, и, всё-таки, есть с кем дружить… однокомнатная пожалуйста, заселяться можно хоть сейчас, но это окраина, так что лучше подождать до нового года… звонили недавно, возможно в отпуск придётся ехать на пробы… и так далее. Пока электрический самовар не закончился. И «богемский», сверкающий многочисленными гранями, графин с чересчур сладкой густой малиновкой.

За это время его рассмотрели вдоль и поперёк. Наверняка даже отметили мешки под глазами и несвежий носовой платок. Совокупно с идеально новой, с неразглаженными по спине и рукавам укладочными складками, рубашкой и сильным запахом туалетной воды после бритья — это составляло верные приметы холостяка. Но зато пил он только после Галины Кузьминичны, и только по её просьбе. Плюсы-минусы. А вот надо было б по такому случаю надеть медаль. Что уж за так терпеть? Хотя и он, в свою очередь, тоже время не терял, занимаясь дедукцией, и поэтому, когда деды со внучкой пошли «в универмаг, а потом к Братским, они ведь сегодня на годовщину приглашали», то ничего нового от Ленки про них не услыхал. Только временные уточнения.

Поделиться с друзьями: