Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Каиново колено

Дворцов Василий

Шрифт:

— Она уже звонила родителям. — Оля очень неспешно принесла из прихожей желтый кожаный рюкзачок, тщательно порылась, нашла такой же желтый телефончик. — Поговорила о погоде, о работе. И о цене билетов в разных авиакомпаниях. По ее словам из Мексики до Китая лететь дешевле, чем отсюда. Но нужно дождаться, когда после пятнадцатого будут сезонные скидки. Так что, она все знает.

— Тем паче. Помнишь такое русское слово «паче»?

— Не только русское. У мексиканцев оно означает «побольше».

— Вот-вот. Ты еще пива не достанешь?

А губки-то как поджала. Ничего. Побегай, девочка, побегай. Сергей натыкал длиннющий номер — как они их тут запоминают? — и затаил дыхание.

— Hello?

— Алло, это я. — Голос все-таки подвел.

— Привет. Ты не болеешь? Не простыл? — Лариса все поняла и улыбалась где-то там, чуть было не сказал — на другом конце провода.

— Простынешь тут у вас. О ледяном сквозняке только во сне плачу.

— Не плачь. Ты умница, циник и пьяница. Плакать оставь для тех, кто не обладает ни одним из этих качеств. Ты, надеюсь, с мобильного? Слушай внимательно: я разговаривала с копами, и они утверждают, что в принципе на тебе нет никакой доказанной вины, да и вообще ничего, кроме анонимного звонка.

— Так на мне и недоказанной вины тоже нет.

— Не перебивай. Есть, правда, еще показания бармена, о том, что вы в тот вечер пили и ругались.

— Вот гад! Пили за день до этого. Как мы могли пить, если я в это время с тобой прощался?

— Об этом

забудь. Я хочу жить, и жить без проблем.

— Лариска?! Так ты им не сказала?

— А если бы сказала? Тогда и про Сашу с Томой тоже бы пришлось. И где бы сейчас был? В камере с неграми? Не лучшая компания. На своего Карапетяна тоже не надейся. Он утверждает, что ничего не помнит. И он прав. Завтра его вечером выпускают, контракт ваш уже давно и без вас подписан, так что послезавтра летит он в город-герой Москву рейсом любимого «Аэрофлота». И если что и вспомнит, то только далеко-далеко отсюда. Ну, все, целую. Подробности у своих гостеприимных хозяев. И пришли мне открытку из твоего Улан-Удэ. Или лучше фото. Семейное. Как Ленка-то сейчас выглядит?

Трубка запикала.

Автоматически открыл пиво, и чуть не захлебнулся забившей носоглотку щипучей пеной. Оля стучала его ладошкой по спине и хохотала.

Наглость не наглость, а сил сидеть взаперти уже больше не было. Тик-так, две недели. И, с другой стороны, соседская семейка уезжала на своем морковно-красном «Family» каждый раз ровно в восемь пятнадцать. Так что, Сергей в восемь двадцать, даже не глядя по сторонам, быстро пересек шоссе, без труда перебрался через проволочное ограждение, и уже спокойно пошел через бескрайнее подсолнуховое поле в сторону видневшихся на горизонте горок. Просто так, без цели и плана. Пошел не «куда», а «откуда». Давно не езженная, жирно присыпанная белесой пылью, абсолютно прямая колея, прорезанная меж рослых, двухметровых, плотно бурых, с черными поникшими головами осыпающихся подсолнухов, через каждые четыреста метров под прямым углом аккуратно пересекалась такими же прямыми колеями. Нежная, давно не тревоженная пыль глотала шаги, шершавые трости со смятыми хрусткими салфетками черных листьев не подавали не малейших признаков жизни. Четыреста метров — перекресток, еще четыреста — еще перекресток. Три шага равны двум с половиной метрам. От перекрестка до перекрестка это ровно четыреста восемьдесят следов. Порядочек. Тишина прогреваемой поднимающимся солнцем бескрайней плантации все уплотнялась и уплотнялась с удалением от трассы. Еще четыреста восемьдесят. Еще. Правительство заплатило фермерам за то, чтобы они не убирали урожай. Пусть стоит. А к весне все запашут. И протравят мышей и птиц, которые расплодятся на переизбыточных для американской экономики семечках. Весной же, после запашки и протравки, все засеют заново. Точно такими же квадратами. Вдруг следующему поколению подсолнечника повезет, и оно принесет пользу? Да, вот возьмет и принесет… А пока этой самой пользы от густо окружающего Сергея мира не было никакой. Ну-ну, а от самого Сергея?..

Где-то, почти неразличимой точкой, в самом зените бледно-индигового неба медленно-медленно кружил гриф. Это он кого оттуда разглядывает? Не останавливаясь, Сергей длинным ударом с правой разбил сухо треснувшую поникшую лепеху, давно потерявшую лепестки. Облачко пыли и сыпящиеся семечки. Неожиданно белая, ячеистая как пенопласт, сердцевина разошедшейся шейки завалившегося подсолнуха. Слабовато вышло. Неизвестно на что оглянувшись, встал в киба, и двумя короткими ударами сшиб еще две головки. Они оторвались и с шорохом полетели в глубину зарослей, а стебли только качнулись. Вот так-то лучше! Рано над ним кружить. Шаг — удар, шаг — удар. Ра-но-над-ним-кру-жить! Пыль заползала в глаза и нос, скрипела на зубах, глотку ссушило так, что черная слюна не отплевывалась. А он бил, бил и бил, и головки разлетались черными дисками, а за спиной оставалась кривая, неровная, не отсчитанная шагами просека. Уже перед самым выходом на новую правильную колею, он закрутил уромоваши и упал от усталости прямо на колючие, пустые трубки сломленных стеблей. Все, кончено. Тишина, разрубаемая пульсом вздувшихся на висках жил. И горечь в ноздрях, глазах, горле. В слюне, лимфе, крови. В душе, коли она есть. Сколько может человек вот так прорубаться сквозь тупое, обреченное непротивление никому ненужного урожая? Он перевернулся на спину. Высоко-высоко кружили уже четыре точки. О чем они там думают? Своими лысыми, морщинистыми головами? О том, что здесь лежит падаль? Да, гнусная русская падаль.

То, что произошло у него с Олей, не имело ни названия, ни оценки. Только вопрос: зачем? Зачем нужно было строить из себя графа Рязанова перед новоявленной Кончитой? Ради красоты падения? «Ах, какой я несча-асный и больной кра-акодил-л! И никто не узна-ает, где могилка-а моя-я!» — только не надо ничего насчет провокации. Уж ему-то, ему! Да все было понятно еще до пива. И все изначально было в его руках. Чтоб такой перетертый мужик попался на ситуацию, напридуманную семнадцатилетней школьницей? Ах, «понесло»! Хо-хо! Да любой псих знает, что перед наступлением даже самой необратимой истерики всегда — всегда! — есть момент, когда он, только он решает: стерпеть или отпустить удила. Коротенький такой момент, но вполне даже достаточный, чтобы нести ответственность за все потом сотворенное. Ответственность за это вот «понесло». Нет, милостивый государь, не юлите, тут произошла просто-напросто месть. Месть той, кто хотела и сумела унизить его, Сергея, натыкав московской неудачливостью и улан-удэнской несостоятельностью. Тут у нее — Америка, Понтиак, Муссонный залив и Хрустальный мол, а там у него — остропузый полубурят тесть, ненормальная дочь и вызывающая тошноту жена, доставшаяся в наследство из-под лучшего друга. Что? Наглядно? То-то. Да, конечно, такое сравнение и у Будды не гарантировало смирение. Но причем тут школьница? Лезущая теперь вовремя и не вовремя целоваться распухшими губами. Как избегать ее несужающихся от познанного зрачков? И каково же еще при этом весь вчерашний вечер было благодарственно улыбаться или многозначительно хмуриться чуть шепелявившей воркующей скороговорке ее матери, и искренне пожимать узкую, цепкую ладошку отца. Почти ровесников. Тоже Рязанов, блин. Спасало то, что они «все просчитали и посоветовались с доверенными друзьями», и наконец-то завтра утром Сергей, отпустивший усы и с паспортом усатого Саши, а Тамара за рулем, пересечет мексиканскую границу. А там хороший русский человек, ему можно доверять, так как он из потомков еще той, первой эмиграции, поможет Сергею всего-то за триста долларов отметить визу, сам выкупит для него билет и посадит в самолет до Бейджина. «Вы знаете, как тут, в Америке, разделяются три эмиграционные волны из России? — недорезанная, перерезанная и обрезанная»! Он смеялся, отшучивался, нервничал и успокаивал, и — ни малейшего повода для распухших губ и расширенных зрачков! Саша и Тамара суетились, пытались ничего не забыть, не упустить и не перепутать, требовали от себя и всех предельного внимания, и от этого суетились еще больше. Они так волновались от предстоящей им подпольно-контрабандной операции, такой преступной и такой жертвенной, что совсем ничего не заподозрили. Точнее, ничего не увидели. А еще точнее: даже не догадались заподозрить.

Грифы начали снижаться. Нужно было вставать, а то еще набросятся, не дожидаясь, пока он протухнет. Нужно вставать, вставать. Десять, девять, восемь, семь… Солнце, процеженное сквозь прозрачные заросли, пропекало лицо и грудь до алого пузырения. Боже, как далека Родина. И там, наверное, уже идет снег. Белый-белый. Чистый-чистый. Как первая любовь.

Хм! В последний раз он влюблялся в… том самом году, когда вообще влюбился в первый раз. Если, конечно, не считать школьные годы. Как же тогда было холодно. Чешские полуботиночки промерзали насквозь. И руки он ей отогревал поцелуями. Нет, это было весной… Потом были и увлечения и влечения, сильные и очень сильные, но уже никогда ни на минуту ни для кого не повторялось того ослепительного и ослепляющего желания быть абсолютной, безоглядной и бескомпромиссной, живой и живородящей плотью. Живородящей плотью. И в этом «потом» больше никогда не было восприятия себя и обнятой, слитой с ним женщины, как единой, сложной-сложенной, нераздельной личности. Личности нужной, необходимой, востребованной для воссоздания еще пока неизвестной, но уже уже кем-то и где-то там предопределенной новой жизни. Действительно, после влюбленности в Татьяну он никогда не хотел быть отцом. Вначале упрашивал и пугал, брезгливо отвергая даже намеки на возможность беременности. А потом и вовсе перестал дергаться на эту тему. После бурятского загула. Он просто и решительно ничего не хотел, и от этого был уверен, что детей от него не останется. Зачем? Для чего? Дети — это же все, конец свободы. Его свободы личности, свободы совести. Стоп, это уже что-то про религию… Да, религия и есть ограничения… Все проходившие женщины проходили неразличимо, чужие как до того, так и после того. После чего? Да игры! Ни для кого после семнадцати не секрет, что сколько бы кто-то где-то не восклицал «остановись мгновенье, ты прекрасно!» — солнце каждое утро будет вставать на востоке и непременно садиться на западе. Со сноской на сезон и географическую широту. Ведь играл же он на сцене честно, с самоотдачей. И точно так же самоотдавался игре за стенами театра. Поэтому и от других у него было право ожидать честности: ведь чем больше между партнерами правдоподобия, тем сильнее, глубже финальная опустошенность. То есть кайфовее на поклонах. А что может быть приятнее предутренней пустоты? Душ, бритва, фен — словно ластиком по исписанной с вечера глупостями и ненужностями бумаге, и можно писать и рисовать все с начала. Кто там такой умный буркнул над салатной тарелкой: «Человек сотворил „Божественную комедию“, как Бог „Человеческую“»? Гениально! Дамы и господа! Роли розданы, занавес пошел, — исполняйте! Главное, чтобы дедушка Станиславский верил… Да, да, были, не могли не случаться недоразумения и анекдоты, но при чем тут отцовство? Нельзя же стать отцом по недоразумению. То есть, без любви. Без той самой. С яблоневым снегом.

Умно, зело умно. Но Оленька-то всего на полтора года старше его Катьки… Situation, блин…

А что Катя? Кто они между собой? В свое время Сергей достаточно много и часто спрашивал себя об этом. И, в конце концов, нашел: она — единственное, навсегда дорогое для него существо. И из-за болезни физически неотделимое, постоянно чувствуемое, требующее ласкового отношения, как ломаная рука или пробитое легкое. Но она его внутренняя боль. Которую не выставляют на показ. Он же не нищий, чтобы зарабатывающий демонстрацией несчастий… Больна от того, что зачата в нелюбви? Это кто ж его так кольнул? Сергей забыл. И что теперь? Так уж все получилось. Он же сошелся с Еленой, и жил во всем этом. Кто может его в чем упрекнуть? Да, да, да! Может быть, если бы он купал бы ее в ванночке, стирал пеленки, мыл попку и дежурил бы при высокой температуре, то тогда… что тогда? Это из области фантазий. Дамских, бабских, тещиных пошлых фантазий. Вживаться в них Сергей не собирался, и Станиславский тут не судья.

А если бы Катя была здорова? Красива, талантлива, умна и… блин! Блин! Блин!

Саша изо всех сил сжал его руку в своей узкой ладошке, потом порывисто обнял, поцеловал и стыдливо смахнул вдруг не удержанную слезинку. Что уж стесняться? Этот невысокий и сутулый бывший советский ученый, такой до недавнего правильный, логичный, про- и за-организованный человечек совершал уже очередной совершенно неправильный проступок. Продуманно совершал. Зная об уголовной ответственности. Он оставался сегодня сидеть весь день дома, а Сергей, в его костюме, с похожими усами и в его же черных очках отправлялся на юг североамериканского континента. Тамару тоже все время подтряхивало. Она в сотый раз, в противовес молчаливому Саше, вслух повторяла варианты легенд на все возможные случаи, давала наставления мужу и дочери, и все поправляла и проверяла прическу, макияж и меняла сумочки. А Оля держалась молодцом. Чудо барышня — все также, совершенно фальшиво, благожелательна. Словно он для нее никто. В самом деле, а, вдруг, и правда? Просто опытный учитель, с которым легче усвоить необходимый в дальнейшей жизни материал. О таком в их американских учебниках написано. Был никто, есть никто, останется никто. Оля улыбалась все утро как манекен. Если это так, то это урок уже для него. Урок чего? Стоп! О чем это? Кого-то обидели? Или запоздалые оправдания педофила? Но перед кем? Его пока никто не судит. Или судят? Или правы были грифы? Нет, тихо, никакой суд не идет, и… падалью не сильно пахнет. Оля, Оля…

Ты меня никогда не увидишь… Я тебя никогда не забуду…

Хо-хо-хо, какая пошлость. Нежность на широко расставленных ногах совсем не из его амплуа. Впрочем, как и у Караченцева. Чего тут больше: брезгливости к себе или… страха? Сергей также фальшиво улыбнулся в ответ: какая же ты, все-таки, умница. В последний раз взглянул в зеркало на себя, на Сашу, и очень похоже ссутулился. Они рассмеялись: здорово! Вылитый. Только сильно красный. Что ж поделать? Когда солнце в почти экваториальном зените, очень трудно определить направление к западу или северу, в которых нужно было выбираться из бесчисленных и совершенно одинаковых квадратов сухого подсолнечника. Он проблуждал почти пять часов и сильно обгорел. Тоже урок. «Ну, будете у нас на Колыме», — дурацкая шуточка, а как удивительно к месту. Все. Выдох. И в раскрытую дверь они с Тамарой шагнули как в открытый космос. Вдоль общего с соседом зеленого газона под руку прошли к начисто протертой на дорогу, сияющей лаковой синью машине, демонстративно неспешно закинули вещи на заднее сиденье, помахали стоящей в проеме «их доченьке». Проверили замки, пристегнули ремни. Тамара аккуратно отпустила сцепление. Все. Все.

Все: «Good-bye, America»!

ПОСЛЕДНЯЯ ЧЕТВЕРТЬ

ЗИМА

Глава седьмая

Поднимаясь от набережной к гостинице. Золотой Рог. Сергей в последний раз перещупывал карманы и дно подкладки… Кранты. Про оставленный в номере пропуск с его, мягко говоря, непрезентабельным видом, мордовороты на входе не поверят. И так вчера был конфликт, а сегодня у него их и забашлять нечем. Кранты. Пышный снег, щедрыми хлопьями сыпавший вчера весь вечер и всю ночь, за сегодня так и не растаял. Грязная корка, вытоптанная пешеходами посредине, поквасившись полуднем, сейчас опять схватилась шершавой полупрозрачной мутью, из которой торчали окурки, пробки, ценники. Культурный слой, блин. И откуда здесь столько этих красных липучих ценников? Подниматься в летних, с дырочками, туфельках, было безумно скользко. Чтобы немного отдышаться, завернул в проулок за большую, но тёмную витриной с электрическими китайскими товарами. Фу-у. И что же теперь ему делать? Удушье понемногу отступало. Надо же, какой уютный закуток. Летом, поди, ему цены нет: тупичок составляли старые, начала века, двухэтажные штукатуренные домики, обсаженные под окнами, чуть было не сказал… зеленью, мелкими, но густыми кустами сирени. Даже скамеечка у парадного, можно по-человечески присесть. С обеих сторон вокруг скамьи закостеневшие шелушащиеся верёвки виноградника цеплялись за балкон второго этажа. Прямо как в беседке. Но долго сидеть нельзя, сам закостенеешь. А ему сейчас только простатита и не хватает.

Поделиться с друзьями: