Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Как выжить в НФ-вселенной
Шрифт:

Достигнуть пика — это не худшее. Хуже всего становится чуть раньше, еще до того, как начался спуск, еще когда все нормально, даже здорово. Ты все еще поднимаешься, но уже чувствуешь, что скорость падает, что нет уже той силы, которая толкала тебя вверх, и движешься по инерции, под влиянием того, изначального импульса, и знаешь, что пока не добрался до вершины, но теперь ты видишь ее, видишь ясно. Вершина. Лучший день твоей жизни. Прямо перед тобой. Совсем не так высоко, как тебе думалось, и раньше, чем ты планировал. Она близко, слишком близко, пугающе близко. Вот он — твой потолок, твой предел, твой максимум. Ты проходишь через него прямо сейчас. В десять лет ты видишь что-то такое на лицах родителей за обедом, но не придаешь значения; в восемнадцать замечаешь снова и уже чувствуешь, ощущаешь за этим нечто; в двадцать пять ты понимаешь все.

Если бы по дороге домой мы вообще ни слова не сказали, было бы и то лучше, было бы в сто раз лучше. Но вместо этого отец пытался делать вид, что ничего не произошло, что все отлично. Он включил радио, спрашивал, что бы я хотел сейчас послушать, а это что за песня, принимался даже — самое ужасное — подпевать. Я прекрасно

понимал, что к чему, но он все не переставал изображать бодрый настрой, пел и улыбался, как ненормальный, так что я уже стал подумывать, не сдвинулся ли он на самом деле, не оказался ли удар слишком сокрушительным для его мыслительного аппарата.

Я снова вижу отца, который притворяется, как будто все в порядке, как будто его даже не задело, как будто из него не вышибло только что и дух, и жизнь, и волю, не разбило последнее, что оставалось в его душе, не раскололо на тысячу маленьких кусочков. Я вижу себя самого — я смотрю на дорогу прямо перед собой, как могу, отвожу взгляд от отца, прокручиваю в голове произошедшее.

— Что ж, — звучит голос руководителя группы, — остается только одно. Посмотрим на машину в действии.

Мы с отцом переглядываемся. По договоренности пилотировать капсулу должен он. Сняв пиджак, отец отдает его мне, и я вешаю его на руку, пытаясь придать моменту некую церемониальную торжественность. Под пиджаком на отце рубашка с короткими рукавами, но руководитель группы даже если и замечает это, не подает виду. Фигурка отца внутри капсулы кажется совсем маленькой, плечи у него чуть опущены. Он кивает, и я закрываю люк.

Я смотрю на другого себя, который думает: «Почему мы не остались в своем гараже?» — и думаю то же самое. Зачем нам понадобилось выходить оттуда, зачем было покидать лабораторию, свой маленький мирок? Почему мы не остались там, в безопасности? Возможно, тогда все прошло бы по-другому, там бы эта штука, этот кусок мусора, заработала бы, и я не стоял бы и не смотрел на потеющего, напряженного отца, испробовавшего буквально всё за те восемь, максимум десять минут, которые показались мне целой вечностью, целой жизнью. Да не то что показались — моя жизнь, жизнь отца были в этих бесконечных, безжалостных минутах, которые тянулись и тянулись в полном молчании. Руководитель группы до конца сохраняет свою вежливость и деликатность, от чего всё становится только хуже, мы оба просто стоим и смотрим, не зная, что делать и как себя вести. Мучительно, невыносимо долго длится момент, который должен был стать лучшим, кульминационным в жизни отца, в его сюжете, и первая фаза: «Сейчас исправим, ничего страшного, кажется, вот тут в чем дело», — сменяется: «Хм, странно, в лаборатории такого никогда не было» (и я изо всех сил надеюсь, что руководитель не представляет ее себе — пусть мы провалились, но хоть бы он не догадывался, что такое эта наша «лаборатория»: полный бардак гаража в общем хаосе дома, повсюду корявые надписи мелом, под ногами валяются древние, погнутые и негодные инструменты и тут же, среди них, баскетбольный мяч и мой старый дневник; ржавая вилка венчает кучу сваленных кое-как в коробку разномастных винтов, гвоздей и шурупов, на полу многолетние масляные потеки из-под форда, и в углу — провонявший все помещение кошачий лоток), а потом идет стадия «Черт, о чем мы только думали, разве могло из этого что-то получиться?», — отец начинает спрашивать себя, спрашивать меня: «Сынок, ты не помнишь, проверял я то-то или вон то-то?», — пытается выиграть время, как-то отвлечь внимание от поломки, а я понимаю, каким хорошим человеком он был, как достойно он держится сейчас, в худший момент своей жизни, как ему даже и в голову не приходит в чем-то обвинить меня — даже справедливо — он никогда, ни в коем случае не поступил бы так в подобной ситуации, перед чужим человеком, даже если есть за что, а кто знает, может, и есть, я ведь ни тогда, ни потом так и не дорос до его уровня как ученого, да и куда мне, но он даже не думает переложить все на меня, хотя мог бы, наверное, это ведь самое простое. Остановить бы теперь время, думаю я, навсегда остаться там и тогда, удержать в себе то знание, осознание того, что в самом невероятном, до тошноты и дрожи в ногах, кошмаре, в обстоятельствах, когда хуже просто некуда, в самую отчаянную минуту своего позора и страшного, несправедливого, непоправимого провала, отец, который бывал со мной и мамой холодным и отстраненным, не обращал на нас внимания, иногда днями не разговаривал с нами, думая только о своем, вечно недовольный, с напряженными желваками скул, он, несмотря на все это, всегда готов был защитить меня, встать между мной и миром надежной стеной, смягчить удар. Дать мне укрытие, коробку, в которой я мог спрятаться.

Наконец наступает последняя стадия, когда уже в общем-то можно уезжать. Раскаленная машина, потом холод гаража, а в самом доме будет еще холоднее. Можно возвращаться, можно залезть обратно в свою коробку, но так сразу, без пары минут растерянного почесывания в затылке, не уедешь, и отец поднимает руку, маленькую руку с выступающими венами, сильную, но все равно маленькую, и весь он, вся его фигура кажется мне ужасно маленькой. Он похож на иммигранта, только что прибывшего в новую огромную страну, на вчерашнего выпускника перед маститым профессором, его жест говорит скорее об отчаянии — да что же это, ну почему, почему все так — маленькая рука пытается удержать голову, не дать ей опуститься окончательно. Мучительное замешательство отца, преданного собственным детищем, еще усугубляется тем, как он только что в своей высокопарной речи расписал, что его машина — не просто машина, а идея, задействующая разум пользователя, а значит, в произошедшем виновата не случайность, не какая-то нелепая механическая поломка. Осечку дала сама его мысль, изначальная концепция.

Молчание становится уже просто невыносимым, а тут еще, в довершение ко всему, на площадке начинают появляться дети с родителями, нагруженными сумками-холодильниками и бейсбольной экипировкой. Слышатся звонкие удары и сочные хлопки пойманных подач.

На нас устремляются заинтересованные взгляды.

Двое — отец и сын — отбегают на правый край поля. У отца (на вид настоящего спортсмена, наверняка играл за университетскую команду, а может быть, и не только) в руках мяч и перчатка, у сына — бита, не алюминиевая, как у других детей его возраста, а слегка коротковатая для него деревянная, какими играет совсем мелюзга. Крепко сжимая ее, он спешит вдоль меловой линии, задрав нос и гордо поглядывая по сторонам — все ли видят, какой классный у него папка — и в то же время не пропуская ничего вокруг. Он то смотрит на траву, то задирает голову и щурится на солнце, на ослепительный блеск неба, впитывая, вбирая в себя этот чудесный день, весь, целиком, без остатка. Ничего больше ему не нужно, пусть бы мир остановился, замер навсегда в теперешнем мгновении, пусть бы было только здесь и сейчас. Семнадцатилетний я уже тоскует по тому возрасту, уже ощущает на себе груз всех ясных субботних деньков, проведенных в сыром гараже вместо того, чтобы купаться в жарком оранжевом, голубом и зеленом, понимает, как мало он жил, как мало я жил, как мало было в моей жизни и в жизни отца, и неужели так же будет и с моим собственным сыном? Помню, в то утро, утро важного для отца дня, я проснулся, пораженный тем, как редко случались у нас такие дни, как сегодняшний, дни, когда мы могли вернуться домой победителями, когда мы — отец, я, вся наша семья — могли для разнообразия что-то выиграть, но еще я вспоминаю сейчас, смотря на играющих вокруг детей, каким идиотом я тогда себя почувствовал, поняв вдруг, что для большинства из них все по-другому, для них это не редкость, у них каждый уикэнд так, они и думать не думают, что жизнь — сплошные обломы и только изредка тебе выпадает шанс что-то из нее выбить. Да и кто так думает? Мне ведь только семнадцать. Кто так думает в семнадцать лет?

Те двое встают друг от друга метрах в пятнадцати, противоположные полюса короткой оси «отец — сын», и отец принимается накидывать нетрудные верхние подачи. Мальчик размахивает битой, отбивая из шести-семи мячей один, да и те у него почти сразу падают на землю, но отец все равно бросается за каждым, как будто по-настоящему. Ему, конечно, удается немного подсластить пилюлю, но вообще он делает только хуже. Я-то пока не забыл, как паршиво себя при этом чувствуешь. Вот и парнишка совсем скис. Слабоват у него удар, даже для его возраста. Ему бы биту еще чуть-чуть полегче.

Но после трех дюжин подач и четырех-пяти слабеньких, отбитых вскользь мячей пареньку улыбается удача. Это понятно по звуку удара, как раз такому, как надо — «крак!». Прямо середкой биты. Он, по-моему, сам не поверил, что у него получилось. А я подумал — вот бы мне на его место, в его ось «отец — сын». Вот если бы это я сейчас отбил мяч.

Отец мальчика задирает голову, и не только он: все дети, все родители, замерев, следят за мячом, и даже руководитель группы рядом со мной провожает его глазами, а мяч летит над нашей площадкой и дальше, над соседней, перелетает ее всю и приземляется прямо в «доме». У парнишки руки как две макаронины, плеч, по сути, нет совсем, а удар получился метров под восемьдесят. Я видел это своими глазами и сейчас вижу снова, и все равно не верится.

Мой отец единственный не смотрел за мячом. Я заметил это не тогда, сейчас. Он так и стоит, не отрывая глаз от нашего злосчастного прототипа, в одной руке электронная лампа, другая поднята к голове. Судя по всему, он понимал, что шанс упущен безвозвратно. Руководитель группы оборачивается: пауза сыграла ему на руку, прервав томительное наблюдение за возней с аппаратом, он бормочет полуизвиняющимся тоном, что его ждут в офисе, наверное, как-нибудь в другой раз, в другой день. Он вежливо делает вид, что ничего особенного не произошло, — теперь я это вижу. Но и тогда я понял сразу: кому-кому, а мне, моей семье судьба уже не даст другого шанса. Мы миновали высшую точку своей параболы и теперь неслись, падали неизвестно куда.

Кризис разразился на следующий день. Несколько часов наедине с самим собой, чтобы окончательно осознать случившееся, осмыслить, лежа всю ночь без сна, вновь и вновь прокручивая ситуацию в голове, терзаясь извечным «что было бы, если». Это время понадобилось, чтобы боль разбила раковину отца, проникла в сердце, в душу, непоправимо повредила его внутренний компас и даже внешнюю, физическую оболочку. Утром он встал только в десять, невероятно для себя поздно, по субботам он обычно поднимался на четыре с половиной часа раньше. Мама еще прежде ушла в храм, и я все утро промучился, дожидаясь, пока отец выйдет из спальни, и гадая, как отразится на нем вчерашнее. Когда я увидел его, мне показалось, что за ночь он разом постарел на несколько лет. Он сразу направился в ванную, и долго оттуда не доносилось ни звука, потом включился душ и тоже очень надолго, потом снова длинная, томительная тишина. Был уже полдень, когда отец наконец появился в кухне. Он даже не взглянул на меня, не спросил, где мама. Мы просто сидели за столом и ели лапшу, оставленную для нас на плите. Отец свою сперва подогрел, но ел все равно с недовольным видом, словно она так и осталась холодной. Я спросил: может, он хочет супу, но отец не ответил. Поев, он поставил тарелку в раковину и двинулся в гараж. Я было подумал: «А вдруг?..» — и хотел уже бежать следом, но тут услышал звук поднимающейся створки ворот и громыхание выезжающей машины. Отца не было до ночи, вернулся он, когда я уже спал. На следующее утро он вышел на работу, и больше мы о случившемся не вспоминали.

(Модуль «»)

из руководства «Как выжить в НФ-вселенной»:

Ряд недоказанных гипотез, считающихся, тем не менее, верными

Любой момент времени имеет некий размер, некую протяженность, которая может быть измерена. Период существования Вселенной, таким образом, состоит из конечного числа моментов времени.

Единого для всех глобального времени не существует.

Хроноповествование является теорией прошедшего, теорией сожаления. По сути, теорией ограниченности.

Поделиться с друзьями: