Каменный мост
Шрифт:
Тут еще приехал приятель из Англии, опоздал, ему налили штрафную, он поскользнулся в туалете, сломал ребро, его вытаскивали. Митя схватил флакон духов дать ему понюхать, чтоб пришел в себя, и выронил. Весь флакон вылил на меня! Он до сих пор, тот флакон, сохранился, – она дрогнувшей рукой показала куда-то мне за спину. – И ушел. Я: Петь, а где Митя? Встала и пошла за ним. Сама. И больше не ушла.
– Какая у него была комната? – куда ты за ним пришла.
– В одной комнате жил Петр, в небольшой. В другой Петрова. В третьей ее дети с прислугой. В четвертой – Дмитрий. Нескладная такая комната, – она, словно впервые, примерилась к ней будущей хозяйкой, – сорок пять метров. Висела картина – львы. Тахта, кровать деревянная и кресло,
Я понял, что тащу пустую сеть, и ждал, когда пройдет приличный кусок времени, понукая: а дальше-то что было?
– Я чертила у Новодевичьего, мы встречались на Пречистенке или на Крымской площади и все гуляли, гуляли… Такое время – март, апрель, май… Когда сделал предложение? – Она задумалась. – В письмах… Не помню! Где расписывались? Да нигде! Просто переехала к ним жить, да и все.
А в ЗАГС уже пошли в феврале, он приехал ненадолго, бежали пешком, мороз, помню, нос у него белый…
– Вы не сомневались, выходя замуж за человека вдвое старше вас? Больное сердце, трепанация…
Раскрасчица зыркнула на меня сквозь окуляры:
– Да я рада была… До потери сознательности.
…Уходил в девять, приходил в час ночи. Каким он был? Мог быть веселым. Для него главным словом было…
– Обязанность! – и сын испуганно глянул на маму.
– Нет. Романтика. Как сказала Фотиева, секретарь Ленина: из всей семьи выделялся только Митя. Слишком серьезный.
А для семьи он – дойная корова. Жил на стипендию; когда учился в академии, все деньги – в семью, а сам носил сапоги со шпорами, на обыкновенные денег не хватало. Его сослуживцы даже проверяли, – заговорила она таинственно, – подкладывали ему деньги в казарме на видное место, а номера записывали. А он – никогда не брал! Когда Митя в Испании служил, семья получала его зарплату.
– Так надо ж было кому-то получать, – осторожно вставил сын и ссутулился от крика:
– Можно было на счете оставлять!
Когда командовал полком, жил в казарме, спал на столе у себя в кабинете, ел в общей столовой. Только перед войной домик дали, он в письмах все мне расписывал. – Она похвалилась: – Письма я все сохранила и не показываю никому. Я и приехала к нему в Речицу под Гомель, не захотела жить с его родными…
Трепетал перед сыном. Ждал войну. Пусть лучше я отвоюю, чем Саша.
Сыну в годик присвоил звание ефрейтора, на коня сажал, собирался форму шить. И бурка у сына была…
Я подождал, но она не собиралась плакать. Оставалось уточнить существенную деталь:
– Он никогда не говорил, за что он вас полюбил.
– Нет. Сам удивлялся: за что ты меня полюбила?
– Все хотел спросить: что у вас там скребется в углу?
– Там у меня черепаха.
Сын вышел домучить меня к дверям:
– Тут приезжали испанцы. Я рассказал, чей я сын. Они знаете, что сказали? Они сказали: о-о-о! Сказали: снимаем шляпы перед таким человеком! А я собрал двоюродных сестер, – он гостеприимно очертил руками окружность, – и сказал: бабоньки, а все-таки я у вас главный, я глава клана! А они, – он выпучил глаза, – перестали со мной разговаривать!
Так она хранит конверты… Письма… Все, что подлинное осталось от Дмитрия Цурко, от самой себя, от Таси Петровой, неизвестное правдивое что-то, и не показывает никому, но, как любил повторять следователь по особо важным делам прокуратуры Советского Союза Александр Штейн, нет ничего страшнее машины дознания. Особенно когда надо убедить человека расстаться с неотъемлемой частью собственной жизни (я зажег маленький свет, на который вылезли погреться обе ручные руки в синеватых жилах, мозолистых буграх и редкой шерсти. Почитаем).
9 апреля. Москва
Голубчик мой милый, вчера я пришел домой растаявшим от нежности к Вам (они пока еще ходят на свидания). Ни читать, ни работать я не стал, а завалился спать и, прежде чем уснуть, вспоминал Вас, Ваше милое, дорогое лицо и пожалел, что мало пробыл с Вами. Целую Вас нежно, моя милая и родная. Скучаю без Вас каждую минуту. Ваш Д.
20 апреля. Москва
Меня иногда подолгу одолевают мучительные колебания по поводу наших отношений (так всегда и бывает). Это не колебания неуверенности или малодушия, это понимание того (хочется бросить и страшно потерять), что если бы нам почему-либо пришлось расстаться, то мне пришлось бы затратить на это слишком много душевных сил. Но я совершенно не хочу, чтобы так случилось.
Все лучшее, что осталось во мне, – все это Ваше и принадлежит Вам полностью (вот все и сказал).
24 мая. Сочи
Если бы ты сейчас была здесь – твоей целомудренности угрожала бы большая опасность (уехал в санаторий, не сказав главных слов, хорошее питание, жаркие постели, хочется трахаться, а кажется: разгорается любовь – и ты наряжаешь ее, как елку, своими придумками…). Прижать тебя всю, всю к себе, целовать твой рот, твою милую, милую, милую, милую нежную грудь (все показала перед отъездом, застолбила участок), смотреть в твое побледневшее лицо, в потемневшие глаза, чувствовать тебя, как часть самого себя, тысячу раз перецеловать твои маленькие розовые ухи, шею, глаза…
К моменту получения этого письма ты уже, вероятно, была у врача, да и двадцать пятый день уже пройдет к этому времени (и даже так! хитрая девка…) – жду от тебя самых подробных сообщений…
26 мая. Сочи
Дорогая моя Валюша!
Если ты бросишь меня, я уже никогда не смогу полюбить кого-нибудь так же, как тебя (обезумел).
P.S. Меня вдруг пронзила дикая ревнивая мысль: ты написала, что верна мне потому, что очень устаешь и нигде не бываешь. И ни слова не сказала, что верна мне потому, что любишь (а кому ты писал? ты писал самому себе!). Я бросился к своим письмам, перечел их и не нашел ни слова о том, что любишь меня. Только раз ты называешь меня любимым и один раз говоришь «хочется любить тебя» – а хочется обычно того, чего нет. Вот это здорово! А я расписываюсь в своих чувствах! Помоги мне разобраться в этом.
28 мая. Сочи
Ничего я не хочу больше, чем говорить с тобой, целовать, гладить твои волосы и опять целовать и целовать тебя. Мы с тобой шли бы к морю слушать прибой или в горы – там масса зелени, цветов, пахнет свежим сеном, летают светлячки – ты подумай только, радость моя (сорок лет, красный командир, как же любил он Петрову! что говорил ей молодым еще голосом в китайских степях и полупустынях, в садике при посольстве, на теннисных кортах – и как быстро надоел!), бродить с тобой по этим местам, держать за руку.
Как странно сложилась наша любовь (встала и пошла за ним в комнату), Валюша!
Сначала простая заинтересованность, потом поцелуи, они пришли раньше влюбленности (Уложила… Не надо так говорить, пожалуйста, вдруг из тьмы сказала секретарша, Боря, или пускай идет отсюда на хрен или молчит), потом все растущее чувство (за себя, во всяком случае, ручаюсь) – я так тоскую без тебя.
Целую тебя от всего сердца, твой Д.
P.S. Извини, что пишу мелко. Нет бумаги, этот лист я опять вырвал из книги.