Каменщик, каменщик
Шрифт:
Однако инженер-капитан упорствовал, и, не желая ссориться с офицером, работавшим за четверых, подполковник, скрепя сердце, подмахнул рапорт. Документы были высланы, но Машенька не ответила.
Старик выбрал самый окольный путь: влез в троллейбус, потом пересел в автобус, затем опять забрался в троллейбус, а обида все не проходила. Он по-прежнему не был готов к Бронькиной смерти. К Смерти с большой буквы, как говаривал Клим. Клим даже слово СМЕРТЬ писал заглавными и в разрядку.
Наконец, войдя в старый унылый московский двор, Челышев поднялся по обшарпанной черной лестнице на второй этаж и увидел незапертую дверь. Стало быть, из морга не приезжали и его транспортные хитрости ни к чему... Толкнув дверь,
– Маша, Пашет прибыл!
– Не ори, - шикнула дочь, выходя из комнаты, и старик увидел между стеной и желтой ширмой кровать с чем-то, прикрытым ветхой простыней.
"Никаким криком ее уже не разбудишь", - подумал он, но приближаться к умершей по-прежнему не хотелось.
– Явился - не запылился?
– усмехнулась Мария Павловна, очевидно, догадываясь о чувствах отца.
– Такси в субботу не поймаешь, - сказал зять, пытаясь защитить тестя.
– Мы с Гришеком абсолютно выжаты, - зевнула Мария Павловна.
– Если б маму увезли, ты бы нас не добудился.
– Пойдем к ней...
– пересилив себя, пробормотал старик и хотел обнять дочку.
– Устала, - отстранилась Мария Павловна и первой вошла в комнату.
Старик опустился на стул, радуясь ширме как передышке.
– Вот так-то, Пашет...
– вздохнул зять, усаживаясь по другую сторону обеденного стола. Комната была большой, метров тридцати. И оттого, что вещи в ней теснились разнокалиберные: полированный письменный стол, старый дубовый буфет, облезлый
фанерный шкаф, детский красный диванчик и еще теперь ширма, мебель казалась реквизированной, а комната - необжитой. Хотя здесь не только жили, но даже умирали.
– Папа, иди, - позвала из-за ширмы Мария Павловна, но тут же раздалось два звонка, зять вскрикнул: "Наконец-то!" и побежал к двери. Однако вместо санитаров в комнату вошел молодой человек с мушкетерской бородкой и вьющимися каштановыми локонами. Старик вспомнил, что уже мельком встречал его у дочери и тогда же зачислил в ее аманты.
– День добрый, Павел Родионович!
– расплылся в улыбке вошедший, словно не здоровался, а дарил себя.
– Здравствуй, старенький, - обнял он Токарева. Варвара Алексеевна?..
– вздохнул многозначительно.
– Ну, ничего, ничего...
– Умерла...
– всплакнула Мария Павловна и положила голову на плечо гостя.
– Пойду к ней, помолюсь. Ничего, Марьюшка... я сам...
– и, мягко оторвав от себя хозяйку, бородатый скрылся за ширмой.
"Старается, - подумал старик.
– Старается, хотя и не поп..."
– Хорошее лицо... Светлое...
– сказал, возвращаясь, гость. С удовольствием, словно возле закуски, он потер ладони и обнял Машеньку.
– Руки вымойте, - вскрикнул старик.
– Опасаетесь мертвых?
– улыбнулся гривастый.
– Их, Павел Родионович, не надо бояться. Они уже не здесь...
"А как же "светлое" лицо, если "они не здесь"?" - хотел спросить Челышев, но сдержался. Он страшился не вообще мертвых, а только Броньки. Он все еще не любил ее, как живую.
"Нет, никакой он не священник, - подумал снова старик, глядя на молодого человека.
– Чистая самодеятельность. Сам себя попом назначил. Священник - не только профессия или должность. В России это еще и судьба. Ей-Богу, в том, что Клим расстригся, было больше веры, чем в обращении этого пижона..."
Гость закурил длинную сигарету. Этим он тоже не походил на челышевского дядьку. Клим начинял гильзы домашним самосадом. Какие доходы у кладбищенского попа?! Бородатый же одет был по последней моде: в заокеанские джинсы, в замшевый пиджак.
"Однако
морг не торопится, - вспомнил старик о санитарах.– Хорошо бы прибыли раньше, чем Машенька позовет меня за ширму..."
Между тем длиннокудрый, развалясь на стуле и уже забыв о новопреставленной, напустился на римского папу и католицизм. Дескать, сатанинская вера, отвергает народное чувство и прельщает одних гордецов... Токарев настороженно слушал, а Машенька снова ушла к Варваре Алексеевне.
"Сейчас меня кликнет, - подумал старик.
– Любите ненавидящих вас... Давняя песня... Броньку - не могу..." - И, не зная, за что зацепиться по эту сторону ширмы, старик перебил гостя:
– Православие, молодой человек, не защитило нас от монголов. Кто знает, вдруг спасло бы католичество. Говорите, оно не народное? Однако народ за ним пер, и сила у католиков была. Когда орда на Россию валила и наши священнослужители не помогли князьям выстоять, на западе патеры собирали бездельников отвоевывать Гроб Господен, и те как миленькие шли! А если бы князья отбили татар, то целых семь веков Россия не знала бы проклятия азиатчины. Люди устроили бы себе "Хабеас корпус", а не сельский мир или чертово общежитие.
– Католичество в России!? Только этого нам не хватало!
– Мария Павловна выглянула из-за ширмы.
– Умерла мама, а ты боишься к ней подойти и мелешь черт-те что! Даже в такой момент хочешь подковырнуть: не туда, мол, крестилась. Или считаешь, что каждому надо молиться в своем углу? Мне - по бабке - в костеле, а Гришеку - в синагоге? А что он забыл в синагоге? Он русский. Он лучше вас всех! Это он, а не ты, открыл мои глаза...
– вдруг набросилась Мария Павловна на гривастого гостя.
– Что ты, Марьюшка? Разве я спорю?
– покраснел длиннокудрый, и старик лишний раз утвердился в своих подозрениях.
– Гришек лучше всех...
– заплакала Мария Павловна и снова ушла за ширму. Но, сев на узкой кровати в ногах матери, Маша подумала, что зря сейчас кричала. Не так уж она опечалена смертью Варвары Алексеевны. Никогда она свою мать не любила. Жалеть - жалела, да и то недолго.
Правда, поначалу мать была для девочки загадкой. Красивая, величавая, настоящая дама, она почему-то предпочла мужу-инженеру утильсырьевщика Константина Ивановича. Женщины во дворе объясняли: любовь! Но это с детства волшебное слово никак не вязалось с опухшим от водки лодырем. Маша знала, что мать - подкидыш и что подкидыши - особенные. Они обыкновенных людей недолюбливают и тянутся к отверженным натурам. Не потому ли мама опекала непутевую сестру Гришека Токаря?
Когда началась война, мать совсем потеряла голову. Дрозд не хотел эвакуироваться, и она сама едва не осталась. Но вдруг перерешила и, вместо приемных родителей, взяла в теплушку других Токарей.
– Вагон не резиновый, - объяснила она Маше.
– Тут надо или - или... Кто для родины перспективней? Молодые, полные сил, или которые без одной минуты в гробу? Поняла? Вот и не канючь. Ни те, ни эти мне не родичи, и я поступаю по-справедливому.
В эвакуации Маша быстро вытянулась, повзрослела и на пятнадцатом году выглядела совершеннолетней. На нее оборачивались. Демобилизованного после контузии географа она одним прищуром своих светло-зеленых глаз на пол-урока лишала речи. Крутившаяся возле танцплощадок и кинотеатра шпана считала Машу "своей в доску". И только сожитель матери, бывший красный партизан и нынешний ее начальник Михаил Степаныч не обращал на Машу внимания. А Челышевы поселились у него. Считалось, что красный партизан проявил высокую сознательность и самоуплотнился. Два его сына были на фронте, а жена перед войной уехала погостить к родным и застряла в оккупации. Михаил Степаныч теперь запирался с Машиной мамой в двух своих смежных комнатах, оставив Маше просторную кухню.