Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– С чего это ты?
– удивилась Любовь Симоновна.

– Устал я, Люба, от хамья.

– Сам, что ли, из князей, гражданин Корниенко?

– Конечно, не дворяне, но место свое помнили. А нынче из всяких дыр вельми хамов и дурней вылезло. Обрадовались, свобода, мол, и верховодить хотят, чтоб уже вовсе никакой свободы не осталось.

– Евреи, что ли?

– Евреи, и кацапы, и наши хохлы... Все вкупе, - вздохнул Клим.
– Не поверишь, Люба, но за комиссарами пошли такие, кто в погром больше всего старались. Им с кем вожжаться - один бес! Им лишь бы залезть повыше других! Вот и кровью страну залили...

– А офицерье что делает?!

вскинулся Пашка.

– Эти хоть обороняют свое, бывшее - святую Русь. Дело, конечно, обреченное, но понятное. Как ни гляди - родное... Комиссары же и песни своей еще не сложили - переделали юнкерскую и горланят: "Как один умрем в борьбе за это..." А какое оно это - не спросишь. За подобную любознательность они в подвале твои мозги по стенке разбрызгают. Свобода! Своя власть! Как же... Если эта - своя, так по мне лучше - чужая. Потому что при чужой бывшей власти бедному человеку куда просторней было. Сами виноваты. Что имеем, не храним. Вот и потеряли... Не так я жил. Все мы не так жили... А я еще от спеха и нетерпения, не разглядев, что к чему, крест с груди сорвал. Стало быть, ввел в соблазн малых сих... Вот и осталось одно - ать-два и направо.

– Красиво заговорил, - вздохнула Любовь Симоновна.
– Сам-то хоть веришь, что красных осилите?

– Верил бы, Пашку с собой взял...
– Клим обнял племянника.
– Нет, победы не увижу. Для победы прежде надо было праведным быть. Так что не победа будет, а последний парад, и место мое - среди гибнущих... А Пашка пусть дома сидит. Он перед Россией пока безгрешен.

... Осень девятнадцатого года. Дождь. Холод. Скука. А еды - никакой, хотя у Челышева появился первый заработок: игральные карты. Не торопясь, в три-четыре вечера он изготовлял полную колоду. Правда, керосину уходило пропасть.

Пашка сидел у себя, а в материнской комнате жена Клима Леокадия нудила:

– Нелюди вы, Корниенки...

После ухода мужа она зачастила к невестке.

– Будет тебе, - безразлично отвечала Любовь Симоновна.
– Меньше пилила б его, не удрал бы.

– Пи-ли-ла? Да у вас, у Корниенок, шило в одном месте...

– Я - что? Я дома сижу.

– Да кому ты теперь нужна, старая ворона? А то бы хвост кверху...

– Не нужна. Мы с тобой обе ненужные. На, пригубь...

Мать, поскольку портвейн исчез, не отвергала самогон.

– Ну ее, отраву. Пойду. Темно уже.

– Ночуй.

– А дом сожгут, с чем останусь?

– Кто на него позарится?

– Не скажи. Какие-то с утречка на мосту стали. Вроде ваши хохлы и матросы. Вели Пашке - пусть проводит.

– И не подумаю. Ей, видишь ли, сарай дорог, а мне и сына не пожалей? Вдруг застрелят?

– Не застрелят. Проводи, Пашенька...

Леокадия вошла в его комнату, и Челышев, смешавшись, прикрыл бубновую даму куском ватмана. Она получилась кругломорденькая и грудастая, точь-в-точь тетка. Это его удивило. Прежде, когда он оставался ночевать у Клима и Леокадия ходила по горнице, простоволосая, в одной холщевой рубахе, Пашка ее не замечал. Его тогда одолевали мысли о главном назначении человека, о том, как это главное не упустить. Но помрачневший после саморасстрижения, недовольный собой Клим отвечал неохотно: "Девок тебе портить пора. Грех, конечно... Но без малого сего греха, смотришь, больший выйдет. Не дури, парень. Главное - как мираж. Кажется - рядом, а подойдешь - отскакивает, и опять за ним топай. Главного - нету. Прежде оно было - Бог, а что такое теперь - ведать не ведаю..."

– Женщина просит.

Неужто не проводишь?
– спросила Леокадия, и Пашка вышел вслед за ней в сырую ноябрьскую тьму. Идя рядом с теткой, он поначалу размышлял, что вот, пока есть спрос, настругает дюжину или две игральных колод, а потом, возможно, подвернется чертежная работа в земуправлении. Все-таки должно кончиться шелопутное время... Но мысли о будущем были такими же неглавными, как мысли о картах. Он снова вспомнил убитую в гостинице беженку. Эта - пусть для себя одной - Главное чувствовала. Пьяная была. Счастливая. Все бросила, от всех убежала. Значит, было ради чего... Вот они идут с Леокадией по ночному вымершему городу. Где-то зацокали копыта. Красный, зеленый или еще какой патруль сдуру или со скуки хлопнет последнего в роду Челышева, и даже не поймешь, был ли в тебя заложен какой смысл. Даже колоды не дорисовал...

Копыта зацокали ближе. Пашке стало страшно, но и любопытно, словно стук подков должен был открыть сокровенное. Слева была теплая женщина, а справа зябко и сиротливо. Оттуда приближались конные.

– Пресвятая Богородица, - шепнула Леокадия и повисла на Пашке. Патруль проехал мимо. Лошади в темноте казались неправдоподобно огромными, а кавалеристы маленькими. Горбясь, они, как неживые, болтались в седлах.

– Пронесло, - вздохнула попадья, но Пашку не отпустила, и он удивился: она ведь собой не крупная, разве что круглая, а в темноте - большая.

– Скорей бы за мост...
– шепнула женщина, хотя вокруг было тихо. Только дождь и ночь.

– Перейдем, - промычал Пашка.

Ему передалась напряженность Леокадии, и стало боязно отстраниться от женщины. Наоборот, хотелось вжаться, вмяться в нее, даже спрятаться в ней. Нет, это не было Главное, но уж чересчур дразнило и заслоняло собой все Горный институт, недорисованную колоду, даже убиенную беженку... Он подумал: если нынче застрелят, жизнь окажется бессмысленным обрубком без назначения и тайны.

На другой стороне часовых не было. Обойдя кладбище, попадья и Пашка подошли к сараю. Тетка сняла с двери амбарный замок, и из темноты дыхнуло чистым духом полыни. Пашка обрадовался, что под образом нет свечи. Лишнего глазу меньше. Не Бога он боялся, а Клима, словно это Клим подглядывал из угла.

– Иди, постлала...
– наконец донеслось из темноты, и Пашка, словно у себя на Полицейской, словно это бывало ежевечерне, стащив сапоги и одежду, улегся справа под одеялом, где прежде укладывался Клим.

Запах греха был стоек и обволакивал, как сено или облако.

– Ой, Любови не показывай!
– всплеснула руками тетка.
– Ну, синющие...

И Пашка Челышев стылым ноябрьским утром нес под курткой эти синяки, словно молодой вояка первые шрамы.

Вечером мамаша ничего не сказала, и Пашка, наскоро пожевав, сел дорисовывать колоду. Вскоре его сморило, но среди ночи будто ударило молнией; он вскочил, не зажигая лампы, оделся, оставил записку с каким-то враньем и помчался через ночной страшноватый город.

– Ой, Пашечка, сладкий мой! Приохотила я тебя...
– шептала женщина, а Пашка радовался, злился, страдал, мучился, чувствуя: падает, пропадает, проваливается, как под лед.

– Переезжай к ней, - говорит Любовь Симоновна в конце второй недели. Пашка склонился над чертежом. Руки у него трясутся и плечи трясутся, а колени (он вдавил их в табурет и чертит почти лежа) ноют. Простыл, должно быть.

– Переезжай, - повторяет мамаша.
– А то от беготни чахотку наживешь. Еда сейчас какая?..

Поделиться с друзьями: