Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Хорошая, видно, женщина, - говорит Челышев.
– Неужели сядете ей на шею?

– Да это, Пашет, форма такая. Видишь, даже шрифт типографский...
– зять краснеет.

– А я думал: всерьез...

Теперь старику стыдно, что на мгновенье поверил, будто он кому-то нужен.

– Поедем, папа! Где наша ни пропадала!
– сквозь слезы улыбается Машенька.
– Посмотрим, как люди живут. Ведь ничего не видели...

"Когда она успела захмелеть? Глупая...
– хочет он образумить дочку. Бежать, да еще в Израиль! А там Гришка тебя бросит ради этой Ленусь или Ленки".

– Девочка, ну что ты в Израиле потеряла, - бормочет старик, ощущая загрудинное жжение.

– Вы что, дед, их развести хотите?
– настораживается

внучка.

– Да мы, папа, не в Израиль! Неужели не понял? Мы - к Надьке... Пусть только попробует нам не помочь!

– Час от часу не легче... Ты в своем уме меня к: ней тащить?! И не подумаю... Зачем бумагу испортили?
– тычет старик в глянцевитые бланки.
– Без меня вас не выпустят, а я не поеду. Зря себя раскрыли. Ведь это фик-си-ру-ет-ся!
– Он отталкивает от себя сколотые листки.
– Почему ты такая невезучая?
– с горечью смотрит на дочь.
– Все у тебя впопыхах. Не спросясь, навлекла на себя новые неприятности. Ведь это - как самодонос.

– У нас есть еще...
– мрачнеет зять, и старик , убеждается, что гражданин Израиля Вениамин Шнейдер считает своими родственниками только Токаревых Григория и Светлану, а также Челышеву Марию.

– Тогда в добрый час...
– вздыхает Павел Родионович и за весь вечер не произносит ни слова. Новость переполнила старика, накачала обызвествленные сосуды и так раздула череп, что хоть стучи - никакого впечатления.

Приходит железнодорожник. Но Павел Родионович не замечает его и не слушает прожектов дочери, как бы исхитриться, чтобы Виктора прописали в этой квартире.

– Ничего не выйдет, - злорадствует зять.
– Мы должны быть вне подозрений. А то придерутся, что жульничаем с жилплощадью.

– Но он - мой брат...

– Это безразлично.

– Я же велела выяснить!
– раздражается Мария Павловна.

– А я узнавал насчет этих...
– Токарев опасливо перекладывает оба вызова со стола на подоконник подальше от шурина.

– А вы не едете?
– пропуская, как всегда, имя-отчество, спрашивает старика викинг.

– П-шш-л...
– очнувшись, сипит старик и снова куда-то пропадает.

– Опять, Машка, он базарит. Спросить нельзя?..

– Может, поедем?
– обнимает брата Машенька.
– Страшно тебя оставлять.

– А чего! Я не пропаду. Мне много не надо. В руководство не лезу, ухмыляется викинг, забывая, что даже не доучился в десятилетке.
– Получу, Машка, твою хату, с меня и хватит. Вот у нас в поселке был чувак, деревня деревней, а тут встречаю его - уже начальник внешних сношений чего-то этакого. Дают, говорит, ему хавиру в пять комнат, а он, понимаешь, не берет. Две ванны и два сортира хочет. Не могу, мол, с домработницей одними удобствами пользоваться. А я - мальчик не требовательный.

– Не получишь ты ни черта, - сердится Токарев.

– А ну вас всех!
– кричит Мария Павловна и тут же плачет.
– Иди, Витенька... Я что-нибудь придумаю. Я добьюсь. Иди. Голова трещит...

Слепому видно, что дочка на пределе, но старик и сам выдохся.

– Коматозное состояние. Ухожу в невесомость...
– шепчет он и с трудом добирается до тахты.

"Отщепенство начинается с почтового ящика, - торопливо писал Токарев в распадающемся гроссбухе.
– Ни календарей ЦДЛ, ни приглашений на концерты и сборища книголюбов, ничего. Раньше эту макулатуру, не проглядывая, отправлял в помойку, а теперь ее вроде как не хватает. Пашет же вообразил, что все у меня распрекрасно. Не верит, что бросать его, дряхлого, больного, мне вовсе не просто... Да и выпустят ли? Мы повисли между землей и небом.

Что будет, если влетим в отказ или нас продержат хотя бы год? А Пашет решил: захотели - уехали... Не поинтересовался даже, что случилось в Союзе писателей, когда я пришел за характеристикой для ОВИРа. А ведь они учинили надо мной всамделишную гражданскую казнь...

Возможно, когда-нибудь я об этом напишу роман или повесть, а пока несколько

слов для памяти.

...Двадцать московских секретарей неистовствовали, кто как мог. Одни кричали, что я стал диссидентом и в этом нет ничего неожиданного. Они догадывались, что именно этим я кончу. Когда я пытался возражать, что никакой внелитературной деятельностью не занимался, другие секретари кивали: да, вы не диссидент, вы - антисоветчик. Недаром они давно не встречают моих статей. Поэтому, прежде чем выдавать мне характеристику, надо проверить, что я пишу. Возможно, я переправил на Запад клеветнические материалы.

Я отвечал, что по-прежнему занимаюсь критикой, а если меня не печатают, то виноват вовсе не я. Нет, вы, - возражали мне, - ваши статьи отвергают именно потому, что они антисоветские.

Третьи обзывали меня сионистом, так как бросаю страну, осуществившую братство народов, ради сомнительного шовинистического государства, в котором угнетают арабов. (Не мог же я им сказать, что еду в Америку. Они лопнули бы от зависти, хотя сами туда катаются по два раза в год!)

Четвертые, в основном прежние друзья-приятели, с кем выпил цистерну водки, угрюмо допрашивали, кто такой Вениамин Шнейдер. Что-то я прежде не упоминал о подобном родственничке. Детей от моих первых браков они знают, старика-тестя тоже. Но дети и Машин отец остаются в Москве. Какое же, простите, это воссоединение семей?! Самое настоящее разъединение!.. (А я не мог им сказать, что еду к родной сестре.)

Пятые улюлюкали: пусть себе уезжает. Нисколечко и не жалко. Выгоним таких (они даже не скрывали, что подразумевают евреев!) и воздух сразу очистится...

Шестые - это были секретари-евреи - особенно негодовали. Да как он смеет покидать родину!? Родину, которая его кормила, поила, воспитывала! Понимаю, сказал один, - детство у Токарева было нелегким. Его отца необоснованно репрессировали. Но ведь партия решительно осудила культ Сталина, и отец Токарева посмертно прощен. К тому же сам Токарев никакой дискриминации не подвергался. Напротив. Еще недавно чуть ли не в каждом номере нашего лучшего журнала появлялась либо его статья, либо рецензия. Его печатали, на мой взгляд, даже чересчур охотно.

"Как же, - подумал я.
– Ты ведь у меня в ногах валялся, умолял написать о тебе хотя бы страничку".

Не знаю, антисоветчик ли Токарев, - закончил свою речь этот семит, - но утверждаю, что он явный предатель.

Следующий еврей сказал, что я недостаточно стоек и слишком обидчив. Подумаешь, не печатали?!. Надо было драться. В одном месте не взяли статью, неси в другое. У него тоже не брали повесть ни в "Москве", ни в "Молодой гвардии", ни в "Нашем современнике". Но он не задрал кверху лапки. Он боролся. И вот теперь другой видный журнал (из суеверия он пока не назовет, какой) подписал с ним договор, а издательство "Советский писатель" включило повесть в план выпуска. Токарев же растерялся, обиделся и докатился до отщепенства и измены. (Подозреваю, что этот секретарь считал себя исключительно храбрым и достойным человеком. Еще бы! Он ведь прямо намекнул, что такие-то редакции не печатают евреев. А то, что он поклевал меня, так что ж... Все меня пинали, и к тому же я покидаю СССР. А ему тут жить и публиковаться.)

Словом, все двадцать мужчин и женщин выступили по разу, а кто и по два. Потом они дружно подняли руки, и первый секретарь объявил мне, что я единогласно исключен из Союза советских писателей. Характеристику же, сказал, перешлют в ОВИР, но даже не намекнул, что в ней напишут. (А мудрые головы говорят, что от характеристики как раз-то зависит, выпустят или нет. Но ведь судьбу не угадаешь...)

Так я стал отщепенцем и, что еще хуже, тунеядцем. Каждый день жду повестки из милиции: мол, устраивайтесь, гражданин Токарев, на работу, не то привлечем по статье... Поэтому пустой почтовый ящик, пожалуй, даже радует. Хотя участковый может явиться лично, если ему прикажут ползти на пятый этаж..."

Поделиться с друзьями: