Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Какая ни погода, старик торчит на балконе, но радио больше не слушает: без него есть о чем думать.

"Что я здесь потерял?
– Он глядит на почерневшую за зиму гору ящиков. Это ли Россия? Правда, снег... Но его уже мало, а новый не выпадет до ноября. Снег - безусловно Россия... Хотя я его половину жизни почти и не видел. Какой в Малороссии снег? Вроде этого, весеннего..."

Направо и налево от ящиков сиротски лепятся к высоким панельным домам старые пятиэтажные "хрущобы".

"Может быть, все-таки уедешь?
– терзает себя старик.
– Нет, не хочу. Пусть Гришка бежит. Закрутился, бедняга... Кидало его от надежды к безнадежности, после XX съезда снова к надежде, а теперь у

него впереди вовсе "зеро". А мне зачем страгиваться? Я здешним никогда не очаровывался, поэтому в нем не обманулся. И до революции мне здесь не больно нравилось, а потом - и подавно. Когда Клим уходил с деникинцами, я уже видел, к чему все идет, и не ждал никакого всеобщего счастья. И после не ждал - ни когда Троцкий неистовствовал в бывшем купеческом клубе, ни когда я сам палил из парабеллума в день победы. А Машенька и Гришка вечно чего-то ожидали. Без ума очаровались Россией и так же, не подумав, проклинают ее теперь и рвут с ней напрочь. Не приучены к терпению. Сразу им подавай счастливую жизнь, или хотя бы надежду, что таковая вскорости наступит. Но как пообещаешь, если ничего веселого не брезжит? Привыкли ребята к оттепелям. А я, честно говоря, особенной теплыни как-то не заметил. По-моему, всю жизнь длилась одна зима. Вечно закутываться надо было, не распахиваться, а главное, не суетиться. Зимой ведь спешить некуда. Зима время самопознания. А ребята метались и ничего толком не обдумали. В итоге у них - одни просчеты и провалы. Вот и напустились на меня: каменщик... каменщик... Как там дальше? Помню, не поленился, сходил в библиотеку, списал и выучил. "Каменщик, каменщик, вспомнит, пожалуй, тех он, кто нес кирпичи". Это сын каменщика вспомнит, которого в ту тюрьму засунут. А отец, то есть сам каменщик, отвечает стихотворцу: "Эй, берегись! под лесами не балуй... Знаем все сами, молчи!"

Правильно отвечает. Молчи. И нечего обзываться...
– Старик сердится, забывая, что каменщиком его окрестили не дочка с зятем, а Женя.

"Каменщик... А что было делать? Поскольку с Климом не ушел, только и оставалось, что строить - в прямом и в переносном смысле. А если уж я каменщик, то чего мне отсюда уезжать? Здесь строил, получу свой камень и под ним лягу. Нечего мне примазываться к другой державе. Там я не строил, доли моей в ее богатстве нету, и нехорошо побираться в чужом краю. К чему новое горе искать, когда старого по горло хватает?! Ребятам бросать неловко... Ничего, перебьются. Будто легче везти меня с собой? А до богадельни или крематория я уж как-нибудь дотащусь..."

Так старик сидел, не замечая капели, и хотя балконную дверь больше не закрывали, он был уже начисто отделен от всех семейных новостей, раздоров, примирений и новых скандалов, что у Токаревых чередовались с удручающей последовательностью.

– Оглох он, что ли?
– удивлялась Мария Павловна.

– Повредился...
– Внучка крутила мизинцем у виска.

– Знаете, что? Давайте его женим, - предложил зять.

– Ну и чудик ты, папочка, - захихикала Светланка, но Мария Павловна стала тотчас перебирать возможных невест.

– Только надо деликатней, - сказал Токарев.
– После Жеки ему не просто...

– Да катись ты со своей Жекой. Подумаешь, цаца!
– закричала Машенька, но тут же испугалась, что услышит отец.
– Прости, Гришек... Нервы. Обрывай меня, если что...

– Папа, тебе нельзя одному, - сказала она вечером, входя в отцовскую клетуху. Старик лежал. Мария Павловна села рядом, и он погладил ее по седой, давно некрашеной копне волос.

– Девочка, я в полном порядке. Никого мне не надо.

– Тогда поедем. Еще можно переиграть. Не хочешь зависеть от Надьки? Я выхлопочу тебе пенсию. В Америке с определенного возраста всем платят пособие, а ты к тому же воевал с фашизмом. Еврейские общины это ценят.

– Поедем, Пашет, - сказал

зять. Он вошел незаметно. Худой, все еще красивый и по-юношески застенчивый, стоя, касался головой притолоки.

– Нет...

– Но почему?

– Здесь помирать проще.

– Да ты всех нас переживешь, - улыбнулся Токарев.
– Но если даже... то ведь там - рядом с Жекой...

– Уйдите.
– Старик отвернулся, и дочь, немного подождав, вышла вслед за мужем.

Что написал в ОВИР писательский секретариат, осталось тайной, однако разрешение Токаревы получили. Правда, на сборы им дали всего десять суток. Начались кавардак и спешка. Летний день мешался с короткой ночью, а входная дверь не закрывалась, как при покойнике. Проходную комнату завалили всевозможными чемоданами - новыми, синтетической кожи, купленными в долг, и старыми, дышащими на ладан, так называемыми еврейскими, поскольку выдерживают поездку лишь в одну сторону, а также ящиками, корзинами, картонными коробками, узлами и просто не упакованным еще барахлом.

– Куда вы столько?

– Это же курам на смех!

– Ради Бога, не увлекайтесь!

– Только минимум-миниморум, - советовали знакомые.

– Правда, Маша, перебарщиваем. Надька нам все необходимое предоставит, урезонивал жену Токарев.

– Гроб она нам предоставит, - огрызалась Машенька.

На балкон трудно было пробраться, а в комнате Челышева тоже паковались. Поэтому он пристраивался где-нибудь в углу и на все вопросы бормотал нечто невнятное. Со стороны казалось, что старик выжил из ума или пребывает в прострации.

– Знаешь, я поняла, почему отец не согласился,- шепнула Мария Павловна мужу.
– Он оберегает свои воспоминания.

– Вряд ли... Вспоминать можно и за границей.

– Но он там никогда не был. Он весь отсюда. Его память накопила только здешние впечатления. Все его мысли, страхи, даже бредни не годятся на экспорт.

– И здесь его, можно считать, тоже не было... Он вечно стоял в стороне, ни во что не ввязывался. А теперь даже на улицу не выходит. По-моему, все гораздо проще: мы с тобой в глубине души надеемся вернуться, а он этого уже не просчитывает. Для него - "другой не будет никогда", - помрачнел Григорий Яковлевич, вспомнив ночь отъезда из Сибири, Надькину гитару и Жеку, еще совсем юную, даже моложе Ленусь.

– Не то, не то, - упрямилась Мария Павловна.
– Папа семьдесят - или сколько ему?
– лет прожил здесь, и все здешнее творилось при нем. Здесь он жил подневольным, как вы с Женькой его прозвали, каменщиком. Здесь забивался в нору. Но здесь! И теперь он все - и то, что прожил, и то, что нынче творится, - обмозговывает. А чем ему в Америке заняться? Там никто его не поймет, и он что ему куда важнее!
– никого и ничего не поймет. Там у него отнимут последнее - память и угрызения совести. А что дадут взамен? Шмутки? Лучшие удобства? Географические впечатления? Они ему безразличны. Нет, в Америке его никогда не было и делать ему там нечего.

– Но и нас там не было.

– То-то и плохо. Не было - значит, не будет. Боюсь, Гришек, все зря. Зря, - повторила Мария Павловна, взглянула на мужа и, вместо того, чтобы разрыдаться, холодно отвернулась.

"Мы едем на чужой счет, - уже не в гроссбухе, а на случайно подвернувшемся листке наспех писал Григорий Яковлевич.
– Лена дралась с дружинниками, когда они ее выволакивали из Центрального телеграфа. Еврейские ребята держали голодовки, пробирались в приемные Верховного совета, МВД, ЦК и вот пробили брешь. Благодаря им я выезжаю из России, и даже не в Израиль. Выходит, я просто-напросто захребетник. А ведь я - русский писатель, человек совести. Я пытался срастись с Россией, я болел за нее душой, но вдруг понял: я ей не нужен. И подался за океан. Смешно и глупо... Что я знаю о той стране? Кому я нужен там, кроме Надьки? Да и Надьке уже вряд ли...

Поделиться с друзьями: