Каменщик революции. Повесть об Михаиле Ольминском
Шрифт:
О том, как неотвратимо, хотя и очень осторожно приближался он к позиции большевиков, сам Михаил Степанович некоторое время спустя повествовал так:
«Передо мной совсем еще недавно (по особым обстоятельствам) стоял вопрос: куда примкнуть? Со сторонами я мог познакомиться только по печатным источникам и проникся сильнейшим предубеждением против «большинства» за его бюрократизм, бонапартизм и практику осадного положения. Я готов был растерзать Ленина за его фразы об осадном положении и кулаке. Оставалось примкнуть к «меньшинству». Но вот беда: я не мог найти в печати указания на такие общие принципы, которые по своей ясности, важности и неотложности оправдали бы революционный образ действий по отношению к съезду и его постановлениям…
Первое. Подвергнуть себя тирании осадного положения, подчиниться требованию «слепого повиновения», узкому толкованию партийной дисциплины, возведению принципа «не рассуждать» в руководящий принцип; признать за высшими учреждениями «власть приводить свою волю в исполнение чисто механическими средствами» и т. д.
Второе. Стать под знамя восстания, помочь разрывать уже сорганизованную партию, и не в силу расхождения в основных принципах, а из-за недовольства деталями устава и способом его применения.
Ни туда, ни сюда. Положение трагическое…
…Я решил поближе познакомиться с тем, как проводятся на практике принципы бюрократизма, бонапартизма и осадного положения. И то ли уж неудачи меня преследовали, только я узнал многое, а гильотины все-таки в работе у «большинства» не видал, Робеспьеров не встречал, требования слепого повиновения не слыхал. Осмеливался даже почтительно рассуждать — и ничего, жив!
Скажу яснее. Я заявил, что, оставляя про себя, как не относящуюся к делу, свою оценку действий «большинства» и «меньшинства» на съезде и после съезда, я не вижу в настоящее время оснований к революционному образу действий против учреждений, избранных съездом. Этого оказалось вполне достаточно, чтобы встретить самое лучшее товарищеское отношение со стороны «большинства», чтобы получить работу по своим силам и вкусу, без всяких ненужных стеснений. По личному опыту и по наблюдению я убедился, что страшные слова: бюрократизм и т. д. — по меньшей мере недоразумение».
Он определил, с кем правда. Но он положил сам себе непременным условием до того, как во всеуслышание объявит, какую он принял веру, переговорить с Катей. И отступить от этого им самим установленного непременного условия, конечно, не мог.
Выяснив, что Катя еще не скоро вернется в Женеву, Михаил Степанович в начале лета поехал в Париж. И перед отъездом из Женевы написал письмо Ленину, с которым еще не был знаком лично. Письмо предельно откровенное и предельно честное. И уже одно то, что он без утайки распахнул душу перед Владимиром Ильичем, можно счесть убедительнейшим доказательством того, что был он уже с Лениным.
«Дорогой товарищ! Мне очень жаль, что я не мог ближе познакомиться с Вами в Женеве. Почему? Вы должны принять во внимание, что до 35 лет моя жизнь определялась одним миросозерцанием, коренная ломка в эти годы — вещь очень трудная, а еще труднее продумать и последовательно провести для себя новое мировоззрение во всех его разветвлениях, до предела практического применения к жизни. Вопросы для нынешней партийной работы застигли меня совершенно не подготовленным. Единственная практическая деятельность, на какую я считал себя годным без риска наглупить, состояла лишь в том, чтобы стукать штемпелями. При таких условиях Вам не могло быть интересно знакомиться со мною, мне неинтересно слушать Ваш синтаксис, цока не научусь складывать бе-а-ба. Теперь я кое в чем разбираюсь, но еще по тысяче вопросов сижу в болоте. Все-таки попытаюсь написать статейку на тему предпоследнего абзаца программы партии. Чтобы не сделать при обсуждении такой щекотливой темы ложного шага, который был бы не в интересах ЦК, я пошлю прежде всего статью эту Вам лично в надежде, что Вы примете во внимание мое ученическое состояние в данный момент и что мы сообща обсудим этот мало разработанный вопрос.
Меня иногда спрашивают: в «большинстве» я или в «меньшинстве». Ехал я за границу нулем, но чем
больше здесь знакомился с «меньшинством»… тем больше становился для него минусом и тем сильнее тяготел к «большинству». И все-таки я не могу сказать, что примыкаю к «большинству»…»Да, он еще не мог сказать этого. Хотя и хотел сказать. Больше того, знал, что в скором времени скажет: «я с вами». И если не сказал этих слов в этом письме, то лишь потому, что присущая ему правдивость — правдивость, доходящая до щепетильности, — не позволяла сказать до тех пор, пока не будет устранена даже тень сомнения.
Обусловливалась эта тень сомнения возможностью, хотя и маловероятной, услышать из уст Кати сколько-нибудь веские доводы в защиту занятой ею позиции.
Так представлялось ему. Но вот, написав: «не могу сказать, что примыкаю к «большинству», — он писал далее в своем письме Владимиру Ильичу:
«Прежде всего я считаю самый вопрос, поставленный в такой форме, праздным. В политике не судят, а действуют, то есть определяют свое отношение не к прошлому, а к настоящему и будущему. «Большинство и меньшинство» теперь уже отошли в историю. В настоящее время вопрос должен ставиться так: «за кого вы: за ЦО или за ЦК». — Я за ЦК, но и тут с оговоркой. Я слишком мало знаю тактику ЦК… Если я войду в организацию, я, может быть, стану отрицательно относиться к некоторым сторонам или приемам его деятельности.
Впрочем и теперь, еще сидя в болоте, я нахожу нелишним поделиться с Вами некоторыми замечаниями. Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что члены и сторонники ЦК, находящиеся за границей, слишком много значения придают непосредственной борьбе со сторонниками ЦО, то есть обсуждению спорных вопросов, вместо того чтобы отнимать почву из-под ног противников. Ведь в конечном счете возражения господ из ЦО сводятся к тому, что ЦК в настоящем составе и при нынешней тактике недееспособен…
Я, напротив, убежден, что нынешний ЦК дееспособен и действует. Но он делает роковую ошибку, никогда не выступая публично с заявлениями об условиях и о содержании своей деятельности и об ее проявлениях. И благодаря этому для заграничной публики он миф, и поэтому-то здесь так много сторонников ЦО.
Конечно, условия тайной организации допускают очень мало публичности. Тем менее простительно не пользование публичностью там, где она возможна. Главное публичное проявление деятельности — печать. Ну разве же простительно для ЦК целую зиму и весну молчать о том, что он выпускает в России массу печатного материала? Еще до опубликования курьезного отчета на задворках № 66 ЦО мне удавалось затыкать рот противникам ссылкой на мои частные сведения об изданиях, выпущенных в России. Необходимо немедленно публиковать о всякой прокламации, о всякой брошюре, выпущенной в России из типографии ЦК.
В ЦО был ряд воплей из России: «нет литературы». Теперь есть ряд российских изданий, может быть, уже были и удачные транспорты; об этом в корреспонденциях ни слова, в отчете ЦК — тоже. Остается впечатление, что в России и поныне нет литературы. Полезно также давать публичный отчет о распределении литературы по местным комитетам.
Далее, насколько позволят конспиративные условия, желательно опубликование того, каким местным комитетам и в какой мере ЦК оказывал поддержку людьми, средствами и т. п…
Литературные силы ЦК, и вы на первых местах, должны проявлять себя статьями в ЦО и брошюрами не полемическими только против ЦО, а имеющими целью непосредственную борьбу с буржуазией и самодержавием. Для этого, конечно, нужно прежде всего постараться побольше отвлечь собственную мысль от изнурительных вопросов о «большинстве» и «меньшинстве». Практичнее было бы чаще напоминать о себе, хотя бы в аптекарских дозах. (Мне кажется, что никто лучше Вас не мог бы написать статью о проекте программы, опубликованной недавно в «Революционной России». Без ответа нельзя оставить эту программу, и лучше не уступать этого дела членам ЦО.)