Камушек на ладони. Латышская женская проза
Шрифт:
На дороге стучали подковами лошади, тянувшие тяжело груженные повозки, скрипели колеса, слышались голоса. Вроде бы надо набрать воды и вернуться на дорогу, ведь и обозники небось хотят пить. Лайла потянулась к ведру, но перед глазами возникло круглое, лунообразное лицо, будто что-то снова ткнулось в живот, и рука ее вдруг отяжелела, резко заломило спину, а дыхание опять стало тяжелым, прерывистым. Нет, не пойдет она. Не понесет. Пусть берут сами.
Лайла сидела и прислушивалась к своему дыханию. Когда умолкла дорога и дыхание стало неслышным и спокойным, ее проняла дрожь. Лайла глянула на солнце, оно уже почти касалось верхушек деревьев за лесной опушкой. Лайла поднялась.
Умом Лайла понимала, что сегодня у нее ни крошки во рту не было, что надо бы поесть. Даже заставила себя войти в чулан. Глянула на каравай. Чтобы поесть, надо было поднять болевшие руки, отрезать от тяжелого каравая ломоть, жевать. Даже рот раскрыть ей казалось слишком трудным делом. Да и не хотелось. Нет, не станет она есть.
Несколько шагов от чулана до незапертых дверей казались непреодолимыми. Пусть. Все безразлично. Комната с кроватью ближе.
Не сняв и передника, Лайла, постанывая, забралась на кровать и натянула на себя край оставленной ей насовсем старенькой попоны. О том, чтобы помыть ноги, и думать было нечего. Спать. Спать.
А перед глазами сапоги дробят гравий большака, ковшик взлетает к потрескавшимся губам, в траве тьма переспевших яблок, то всплывает, то исчезает гнусный облик лунолицего. Казалось, что кровать раскачивается, и становилось дурно, вот-вот стошнит. Приходилось открывать глаза, это немного помогало, но глаза не хотели оставаться открытыми, закрывались, и снова сапоги, яблоки, круглолицый, тошнота.
Скрип наружной двери, и тяжелые шаги на кухне. Лайла сдавленно вскрикнула, села на кровати, опершись плечом о стену. В пустой комнате некуда убежать, негде спрятаться. Да и не успела бы.
Дверь, освещенную струившимся из окна закатным светом, на мгновение загородила огромная черная фигура солдата. Он шел прямиком к кровати, с каждым шагом становясь не таким уж черным и не таким большим, остановившийся взгляд устремлен на Лайду, он все ближе, ближе и — рухнул вниз.
Нет, не на нее, а рядом, повернулся на спину, а глаза уже закрыты. И Лайла вдруг поняла, что этот человек и не видел ее вовсе, он смотрел лишь на кровать, совсем как она некоторое время назад. От усталости. Он повалился со всей каской, с сапогами, по дыханию можно было догадаться, что жмут воротник и ремень.
Сердце Лайлы снова билось спокойно. Собралась с силами, через спящего выбралась из кровати, расстегнула воротник, сняла тяжелую каску. Он и не почувствовал, даже светлые ресницы не вздрогнули.
Одна нога свесилась с кровати. Онемеет. Лайла уложила ногу в кровать. Он и этого не почувствовал. Можно смело стащить тяжелые сапоги, разутые ноги лучше отдохнут.
Лайла умела это делать, приходилось разувать отца, когда он валился с ног и мать орала: — Я к этому скоту близко не подойду!
От отца тогда разило водкой. От солдата пахло только потом и дорожной пылью. Лайла стянула сапоги, аккуратно поставила рядом на пол и тут увидела, что руки у нее в крови. И попона под ногами спящего тоже в крови. Попоне ничего не сделается. Пестрая и грязная.
Кто это все время скулит, как Ролис, когда его переехал немецкий оппель? Это не солдат. Солдат теперь, когда воротник был расстегнут и ремень снят, дышал так тихо, что Лайла временами пугалась: умер! И Лайла поняла, что это ее жгучая боль в руках и ногах обернулась таким скулежом. Это она сама скулит. Лайла чуть не плакала, так сильно было себя жаль, но нельзя же остановиться на полдороге. Носки тоже надо бы снять, иначе присохнут к кровоточащим пяткам, а что будет завтра?
Как
стащила носки, солдат опять не почувствовал. Грязные пятки — одна сплошная рана. Нужно промыть. А Лайле даже таза для умывания не оставили. Лайла побрела в чулан, выпростала из-под яиц покарябанную миску, из которой ел Ролис, когда еще был жив, и пошла к колодцу протереть ее песком, пока не станет чистой, чтобы в нее можно было набрать воды. И посуды нет, чтобы согреть. Все увезено. Придется мыть ледяной. Уж тогда проснется.Лайла присела с мисочкой у кровати, о Боже, как громко скулил раздавленный колесами Ролис, и она долго не могла взять себя в руки. Собравшись с силами, она вдруг вспомнила: у нее нет даже самой ничтожной тряпочки. Не мыть же его старой тряпкой для горшков. Зря она шарила по пустым углам. Увезено все подчистую, так что совершенно ничего не осталось, даже ножниц нет, чтобы отрезать лоскуток, если б что нашлось.
Правда, ее собственные вещи висят на двух гвоздях в углу, под ними чемодан с разными книжками и бельем, а белье грязное, последний месяц ни минуты свободной не было, чтобы постирать. Опять же не было ни времени, ни подходящего случая надеть белую полушелковую блузку, ее выходной наряд. Она чистая.
Ролис совсем было заскулил, когда Лайла подняла руку, чтобы снять с гвоздя блузку, надрезала ее кухонным ножом и оторвала коротенький рукав.
Солдат не проснулся и тогда, когда мыла кровоточащие ноги ледяной водой. Не проснулся, когда Лайла, собрав листья подорожника, приложила их к ранам и перевязала, и, стоя с носками в руках, в первый раз по-настоящему посмотрела ему в лицо. Красивая, откинутая на плечо голова со светлой волнистой бородкой и закрытыми глазами, — этакий Иисус на кресте с картины, что над алтарем. И что теперь делать с его носками? Если постирать, до утра не высохнут. Но лучше мокрые, чем жесткие от запекшейся крови, они последнюю плоть с костей сдерут.
Стирал ли еще кто-нибудь когда-нибудь шерстяные носки в собачьей миске? Без мыла, потому что мыла Лайле не оставили ни кусочка. Выливала раз за разом темно-красную воду и набирала новую, пока вода не стала светлой. Лайла посмеялась бы, если б Ролис так громко не скулил над своей миской.
Где лучше высушить? На дворе или у печки? Печка холодная, а на дворе ночью выпадет роса. Лучше возле печки. И уж совсем хорошо, что хозяйка веревочку прихватить забыла. Прищепки-то взяла. Стиснув зубы, Лайла отжимала носки, и когда ни капли уже нельзя было выжать, повесила на веревку.
Вот, пожалуй, и все. Лайла, шатаясь, дотащилась до кухонного стола. Присесть — скули, Ролис, скули, не бойся, не подойдет офицер в до блеска начищенных сапогах, в фуражке с высокой тульей и не пошлет милосердную пулю в твое ухо, чтобы не мучился, — руки на стол, голову на руки и уснуть.
Скули не скули, а боль не проходит. Лайла вцепилась зубами в руку. Клин клином вышибают. Сон накатывался мутной волной, натыкался на боль, сам становился болью. Если б кто сказал, что засыпать может быть так больно, Лайла не поверила бы.
Сняв со стола руки, Лайла попыталась улечься на скамью. Если прямо, руки на груди, то сон брал свое, несмотря на боль. Но сон отпускал скрещенные руки, они резко падали вниз по обе стороны скамейки, приходилось опять просыпаться и, скуля, подымать их. Так случилось раз, другой, третий. Лайла уже не понимала, больно ей или нет. Сон прерывал дыхание, и дом вдруг жутко затихал. По ночам всегда что-то скребется, скрипит, пыхтит, ночами о себе дает знать неведомая жизнь, и временами в саду падают яблоки, а кажется, что это чьи-то тяжелые шаги. А теперь — ни звука.