Кантианские вариации
Шрифт:
Форма как возможность структуры, как нечто, что лежит в области полноты, есть для Канта такое образование, от свойств которого зависит все остальное в мире. В том числе социальные проблемы, социальное благо человека, его нравственное благо как конкретного, то есть несвятого существа. Иначе говоря, даже когда в мире имеет место несправедливость, угнетение, неравенство людей, извлечение одним выгоды из несчастного положения других, — а это есть и это будет, — не этим нужно заниматься. Для Канта главное, чтобы в форме не было оснований для угнетения и несчастья других людей. Исправить конкретные, эмпирические несчастья мы в принципе не можем. И как философы мы должны заниматься не этим, это вообще не предмет человеческой заботы, когда человек заботится о своей душе или философствует. Проблема в том, чтобы в самой форме не было оснований для зла и несправедливости. Поэтому Кант сторонник права именно в этом простом смысле.
Мы конечные существа, и даже если бы у нас было идеальное, божественное право, мы не могли бы это право осуществить. В том числе потому, что будут действовать не наши побуждения и намерения, а форма. Вот об этой форме и нужно заботиться. Скажем, существует определенная форма судопроизводства.
Это ощущение формы — не только продукт философствования, но продукт определенного рода культуры. А поскольку я говорю в рамках культуры бесформенной, не обладающей чувством формы, то я как идиот все время тычусь в одну и ту же дверь, пытаюсь все это выяснить и объяснить, в том числе и для себя, потому что мне тоже нужно со-держаться.
Недавно я читал книгу о Давиде Гилберте, написанную одной дамой (мой друг любезно прислал ее мне в Тбилиси). И там рассказан эпизод, который очень хорошо показывает, что такое чувство формы на уровне глубоко укорененного культурного чувства (неважно, что человек, влекомый этим культурным чувством, сам не осознает его в терминах, которые мы сейчас употребляем). В книге описан случай, происшедший с Гилбертом в 1933 году, когда Гитлер уже фактически пришел к власти, он был канцлером при президенте Гинденбурге. Но первые проскрипционные антисемитские законы нацистов были уже провозглашены, и согласно им из всех университетов, из центров культурной и экономической жизни стали изгоняться евреи. Гилберт был тогда руководителем математического института, возникшего в Гёттингене на основе математического факультета. Там собрался цвет математики, в том числе работали и евреи. Однако согласно новым законам Гилберт должен был их уволить. Он должен был уволить Куранта (ставшего впоследствии известным американским математиком), распроститься с Бернайсом (он тоже был звездой на математическом небосклоне), с Эмми Нётер, известным математиком и физиком, автором фундаментальных теорем… Гилберт, естественно, переживал, он был в отчаянии. Но главное — форма его переживаний, детская и наивная, ничего не понимающая. Обратите внимание на фразу, которую он говорит Куранту, — такую фразу в простоте душевной может сказать только человек, принадлежащий к культуре, где эта форма стала автоматической, без нее мир не мыслится, любой другой мир удивителен. Гилберт говорит Куранту: «Почему вы не подадите в суд на правительство? Ведь правительство беззаконничает!..»
Так вот, когда я буду, вслед за Кантом, говорить о самых абстрактных вещах — держите внутри этот фон. В философии ведь есть закон капиллярности сообщающихся сосудов. Я говорю об эпистемологии, а по закону сообщающихся сосудов, и в морали, и в сфере искусства все будет то же самое. Это неделимое духовное ощущение. Поэтому приведенная мною история имеет метафизический, онтологический смысл.
Итак: «Почему вы не подаете в суд на правительство?..» И далее автор книги комментирует: «Курант видел, что Гилберт просто не понимает, что происходит». Но это не эмпирическое непонимание. (Такое непонимание хорошо известно нам, русским, когда мы пытаемся объяснить, как мы живем, а другой этого не понимает.) Автор продолжает: «В Гилберте была укоренена вера в прусскую правовую систему». И далее, чтобы проиллюстрировать Гилбертово непонимание происходящего и его инстинкт доверия к прусскому правосудию, он рассказывает один забавный исторический анекдот. Это произошло во времена Фридриха Великого, с тех пор прошло свыше 200 лет. Фридриху Великому мешала и докучала какая-то находившаяся рядом мельница, принадлежавшая крестьянину. И он пригрозил этому крестьянину конфисковать мельницу, на что тот ответил: «Но в Пруссии еще есть судьи!» То есть крестьянин естественным и инстинктивным образом думал, что в Пруссии есть к кому обратиться, что можно подать в суд в том числе и на правительство, на короля. Король, согласно анекдоту, смутился, он был приведен словами крестьянина в замешательство. И велел на своей летней резиденции выгравировать слова крестьянина: «В Пруссии еще есть судьи». По свидетельству очевидцев, эта надпись на фронтоне летней резиденции Фридриха Великого в 1933 году была еще в полной сохранности.
Очевидно, такое чувство формы (а закон есть один из классических случаев формы) является очень деликатным и тонким продуктом, неким гумусом. Люди прекрасно понимают — чтобы на земле что-то выросло, нужен культурный слой почвы, нужно создавать его сантиметр за сантиметром, довольно долго. И чтобы в Пруссии времен Фридриха Великого такое могло быть естественным образом сказано, до этого, очевидно, должно было пройти еще лет двести. Мы же и сейчас подобного естественным образом сказать не можем, нам это просто в голову не придет. Так сколько же лет нам предстоит, если мы сегодня начнем?..
Значит, для Канта проблема не в том, чтобы хорошо устроить жизнь, — должна быть форма, такая, чтобы не содержала в себе оснований зла и несчастья. Не в нас не должно быть этих оснований, а в форме. (Конечно, Кант с его чувством формы является завершающей возрожденческой фигурой, если ясно понимать, что такое Возрождение.) То, что я называю формой, можно назвать и другим словом — civitas, или гражданственность. Если читать биографические заметки о Канте или его собственные более облегченные тексты, например «Наблюдения о чувстве прекрасного», — везде речь заходит о взаимоотношениях с людьми, о вопросах вежливости, о цивилизации, понимаемой как образ жизни воспитанных людей. У Канта постоянно присутствует
мысль об особых преимуществах общения, о преимуществах явления, возникающего, когда некоторое число людей собрано вместе и когда появляются не только какие-то дополнительные права и обязанности, но и дополнительные удовольствия, — они появляются из самой общительности, расширяющей человеческие горизонты. Кант часто говорит: "…в наш век сильных общественных связей… " Причем это ощущение вырастает у него до космического ощущения. Он чувствует себя космополитом, гражданином мира — мира общения.Здесь и просвечивает идея civitas, или гражданская идея, которая, в отличие от восточных форм умозрения, полагает, что на земле существует некая общественная связь. Это идеальная форма, понимаемая как связь общения, требующая от философа не уходить в леса или пещеры, не уходить из мира, а в мире присутствовать, выполняя свой гражданский долг, который есть продукт объединения свободных граждан. Для них свобода является гражданской обязанностью, свободой в осуществлении своих прав в общении с другими людьми и в жизнеустройстве. Эта идея и есть то, что революционно отличает Возрождение от предшествующей средневековой теологической эпохи. Возрождение как возрождение античных форм гражданственности. Я употребляю латинское слово civi-tas, a мог бы заменить его словом «полис», правда для Канта это уже космополис. Это чувство гражданственности свободных, независимых людей. Их гражданские отношения суть взятый на себя сознательно долг, что отличает их от варварства.
Кант ведь тоже просыпается в варварском мире. Как и греки отличали свой полис от окружающего их варварского мира. Полис — это то, что держится на форме. А варварство — это инерция и поток истории. Конечно, греческая культура была вспышкой, она затонула под новым варварством, но все же она продержалась определенное время, случилась, когда сцепились усилия многих. И это сцепившееся усилие многих было сильнее персидских армий, которые в греческом воображении были самим воплощением варварства, неотъемлемым от деспотизма. Возрождение появляется потому, что снова возникают полисные образования в итальянских городах-республиках, происходит возрождение формы, попытка положить в основу социальной жизни форму, а не инерцию истории. Иначе говоря, я отличаю стихийные исторические образования, где в потоке соединяются сами по себе какие-то элементы формы, кусочки (они образуют сочетания, исключающие человеческую свободу), — от таких образований, которые есть в мире потому, что существует оформленно сцепившееся усилие многих, называемых в силу этого гражданами. Безотносительно к тому, какие существуют между ними различия; не имеет значения, что одни бедные, другие богатые. Бедность и богатство — это человеческие случайности, а форма — мировая судьба.
В числе источников становления гражданской формы в эпоху Возрождения, полагающей свободу и независимость индивида и в то же время гражданскую обязанность, кроме феномена городов-республик, есть еще один корень, еще один феномен — долгий период религиозных войн за свободу совести в Европе. Нечто, возникнув по одним причинам, порождает другие следствия просто потому, что феномен неделим. Свобода религиозной совести в силу неделимости феномена свободы может приводить к другим, казалось бы не связанным с нею последствиям. Гражданское устройство, которое кажется само собой разумеющимся — скажем, в Пруссии, — возникло на гребне религиозных войн, где люди риском жизни и крови отстаивали некую сферу, называемую свободой совести. И там впервые выковались определенные гражданские навыки — они стали гражданскими в силу неделимости того, за что боролись. То есть боролись за свободу религиозной совести, но в действительности устанавливали свободу мысли, свободу совести в самом широком смысле этого слова.
Значит, свобода мысли и совести есть продукт цивилизации, а не свойство и не намерение людей. Относительно же истоков этого мы можем только сказать, что на этот путь надо встать и тогда, быть может, это возникнет. Ведь к тому, что я называю формой, применимо кантовское рассуждение, которое я уже приводил в другой связи, резюмируемое словами «что-то уже есть». Например, в сфере познания нам достаточно понять, что синтез возможен, а откуда возникли сами формы синтеза — на этот вопрос отвечать нет необходимости. Нечто должно быть принято как данное, как факт особого рода, который содержит в себе разнородные элементы, в том числе элемент, остающийся невидимым. Мы можем принять его, вглядевшись в него до конца. Этот элемент, если он возник, задает, согласно Канту, форму, называемую миром.
Давайте попробуем понять одну теоретическую фразу Канта, наложив на нее то, что я говорил о других вещах — о морали, о гражданском чувстве, о чувстве формы. Кант говорит: мир внутри формы или все внутри мира случайно; все, в том числе законы. Эта мысль есть уже в работе «Физическая монадология» (1756), повторяется она и в работе «Опыт введения в философию понятия отрицательных величин» (1763). По содержанию все случайно, нет никакой необходимой связи в том, что внутри мира мы выбираем нечто; все проблемы необходимости, закона возникают внутри формы. Здесь мы должны двинуться одним интересным путем. Называя нечто формой вслед за Кантом, я назвал это также внутренним, или внутренним состоянием мира. Пытаясь защитить Лейбница от его критиков, Кант пишет, что ни за какими действующими в мире предметами, в том числе и действующими в физическом мире, нельзя отрицать, что они имеют какие-то внутренние состояния, некоторую простую чистую действенность [22] . Когда я говорю «чистая действенность» или «действенность как таковая», я имею в виду форму. Она неразложима и проста. И когда я говорил о том, что подействует не честность или нечестность, ум или глупость судьи, а определенным образом организованная форма, то имел в виду далее неразложимое, берущееся в чистой своей действенности. Здесь завязывается у Канта вся та терминология, которая пойдет позже в «Критике чистого разума» и в других зрелых работах. Там, наконец, будет обретен язык, чтобы говорить о тех открытиях и интуициях, которые были у раннего Канта, чтобы сформулировать ответы.
22
Кант И. Сочинения. — Т. 2.— С. 118.