Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Капитализм и шизофрения. Книга 2. Тысяча плато
Шрифт:

Воспоминания планировщика. — Возможно, есть два плана, или два способа составить план. План может быть скрытым принципом, который делает видимым то, что видится, слышимым то, что слышится, и так далее, который в каждое мгновение заставляет то, что дано, быть данным, — в том или ином состоянии, в тот или иной момент. Но сам план не дан. Он по природе скрыт. Он может лишь подразумеваться, вызываться, выводиться из того, чему дает возможность появиться (одновременно или последовательно, синхронно или диахронно). Такой план на самом деле существует как план организации, как план развития: он структурен или генетичен, или то и другое сразу, — структура и генезис, структурный план оформленных организаций с их развитиями, генетический план эволюционных развитии с их организациями. Это лишь намеки на первое понятие о плане. И если мы будем придавать слишком большое значение таким намекам, то это помешает нам ухватить нечто более важное. Дело в том, что так задуманный план и так воплощенный в любом случае касается развития форм и формирования субъектов. Для форм необходима скрытая структура, для субъектов необходимо потаенное означающее. Отсюда следует, что сам план не будет дан. Он существует только в дополнительном измерении к тому, чему дает начало (п +1). Последнее обстоятельство превращает его в телеологический план, в замысел, в ментальный принцип. Это план трансценденции. Это план аналогии — либо потому, что он назначает выделенный термин развития, либо потому, что устанавливает пропорциональные отношения структуры. Он может быть в божественном уме или в бессознательном жизни, души или языка — он всегда выводится из своих собственных эффектов. Он всегда подразумевается. Даже если он, как говорится, имманентен, то только благодаря [собственному] отсутствию, по аналогии (метафорически, метонимически и т. д.). Дерево дано в ростке, но в зависимости от плана, который не дан. То же и в музыке, принцип организации и развития не проявляется сам по себе в непосредственном отношении с тем, что развивается или организуется, — есть трансцендентный принцип композиции, который не звуковой, который не «слышим» сам по себе или для себя. Это открывает путь для всех возможных интерпретаций. Формы и их развитие, субъекты и их формации относятся к плану, действующему как трансцендентное единство или скрытый принцип. План всегда может быть показан, но как отдельная

часть, как не данное в том, чему он дает начало. Не так ли тот же Бальзак и даже Пруст описывают свои рабочие планы организации или развития, будто в метаязыке? Не обязан ли и Штокхаузен описывать структуру своих звуковых форм как существующую «возле» них, ибо не способен сделать ее слышимой? План жизни, план музыки, план письма — все это одно и то же: план, который не может быть дан как таковой, который может быть только выведен из форм, которые он развивает, и из субъектов, которые он формирует, ибо он существует ради этих форм и этих субъектов.

Итак, есть совершенно иной план, или совершенно иная концепция плана. Здесь больше нет никаких форм или развитии форм; нет также и субъектов или формаций субъектов. Нет больше структуры, также как нет и генезиса. Есть только отношения движения и покоя, скорости и медленности между неоформленными элементами или, по крайней мере, между элементами, которые относительно неоформлены — молекулами и частицами всех видов. Есть только этовости, аффекты, бессубъектные индивидуальности, которые составляют коллективные сборки. Ничего не развивается, но вещи прибывают либо рано, либо поздно и формируют ту или иную сборку в зависимости от их композиций скорости. Ничто не субъективируется, но этовость формируются согласно композициям несубъективированных сил или аффектов. Такой план, который знает только долготу и широту, скорости и этовости, мы называем планом консистенции и композиции (в противоположность плану организации и развития). Это по необходимости план имманентности и однозначности. Следовательно, мы называем его планом Природы, хотя Природа не имеет к нему никакого отношения, поскольку такой план не проводит различия между естественным и искусственным. Сколько бы измерений у него ни было, у него никогда нет измерения, дополнительного к тому, что происходит на нем. Одно это делает его естественным и имманентным. То же годится и для принципа противоречия — такой план может быть также назван планом непротиворечивости. План консистенции может быть назван планом неконсистентности. Это геометрический план, он теперь отсылает не к ментальному, а к абстрактному чертежу. Это план, число измерений которого постоянно увеличивается, — увеличивается вместе с тем, что происходит, но даже в этом случае он ничего не теряет из своей плоскостности [planitude]. Итак, он является планом пролиферации, заселения, инфицирования; но такая пролиферация материала не имеет ничего общего с эволюцией, с развитием формы или преемственностью форм. Еще менее она является регрессией, возвращающей к некоему принципу. Напротив, это — инволюция, в которой форма постоянно растворяется, освобождая времена и скорости. Это фиксированный план, фиксированный звуковой, визуальный или письменный план и т. д. Но фиксированное не означает здесь неподвижное; это — абсолютное состояние, как движения, так и покоя, из которых неожиданно появляются все относительные скорости и медленности, и ничего кроме них. Некоторые современные музыканты противопоставляют трансцендентный план организации, который, как говорят, доминирует во всей западной классической музыке, имманентному звуковому плану, всегда данному вместе с тем, чему он дает начало, привносящему невоспринимаемое в восприятие, несущему только дифференциальные скорости и медленности в своего рода молекулярном плеске — произведение искусства должно помечать секунды, десятые и сотые доли секунды.[319] Или, скорее, речь идет об освобождении времени, Зоне, непульсирующем времени для плывущей музыки — как говорит Булез, электронной музыки, в которой формы смещаются чистой модификацией скорости. Несомненно, именно Джон Кейдж впервые и наиболее совершенно развил этот фиксированный звуковой план, который утверждает процесс против любой структуры и генезиса, плывущее время против пульсирующего времени или темпа, экспериментирование против любого вида интерпретации, и на котором молчание как звучащий покой также помечает абсолютное состояние движения. То же самое можно было бы сказать и о фиксированной визуальной поверхности — например, Годар эффективно приводит фиксированный план кино в такое состояние, где формы расплавляются, а все присутствующее является мелкими вариациями скорости между движениями композиции. Со своей стороны Натали Саррот предлагает ясное различение между двумя поверхностями письма — трансцендентный план, который организует и развивает формы (жанры, темы, мотивы), предписывает и развивает субъектов (персонажи, характеры, чувства); и совершенно иной план, который высвобождает частицы анонимной материи, позволяя им коммуницировать через «оболочку» форм и субъектов, удерживая между ними только отношения движения и покоя, скорости и медленности, плавающие аффекты, так что сам план воспринимается одновременно так, будто он позволяет нам воспринимать невоспринимаемое (микроплан, молекулярный план).[320] Действительно, с точки зрения хорошо обоснованной абстракции, мы можем заставить ее выглядеть так, как если бы оба плана, обе концепции плана, пребывали бы в явном и абсолютном противостоянии. С этой точки зрения мы скажем, что вы можете увидеть различие между двумя типами следующих пропозиций: (1) формы развиваются, а субъекты формируются, как функции плана, который может только лишь подразумеваться (план организации-развития); (2) существуют только скорости и медленности между неоформленными элементами, а также аффекты между несубъективированными могуществами в зависимости от функции плана, который с необходимостью дан в тот самый момент, что и то, чему он дает начало (план консистенции и композиции).[321]

Рассмотрим три главных случая из германской литературы XIX века — Гельдерлин, Клейст и Ницше. Во-первых, выдающееся сочинение Гельдерлина «Гиперион», как его анализирует Робер Ровини: важность этовости типа времен года, которая конституирует, одновременно, — двумя разными способами — «рамку нарратива» (план) и детали того, что происходит внутри этой рамки (сборки и интерсборки).[322] И еще — последовательность времен года и напластование одного и того же сезона разных лет растворяет формы и личности, дает начало движениям, скоростям, задержкам и аффектам, как если бы нечто убегало от неосязаемой материи в той мере, в какой его повествование продвигается вперед. А также, возможно, отношение к «реальной политике», к машине войны, к музыкальной машине диссонанса. — Клейст: у него — как в письме письме, так и в жизни — все становится скоростью или медленностью. Последовательность кататоний и чрезвычайных скоростей, обмороков и обострений. Спи на собственной лошадке, а затем пустись в галоп. Перескакивай от сборки к сборке благодаря обмороку, пересекая пустоту. Клейст размножает «жизненные планы», но это всегда один и тот же план, который содержит свои пустоты и неудачи, свои скачки, землетрясения и бедствия. Такой план — не принцип организации, а средство транспортировки. Никакая форма не развивает, никакой субъект не формирует; но аффекты перемещаются, становления катапультируются и создают блоки вроде становления-женщиной Ахиллеса и становления-собакой Пентесилеи. Клейст предлагает удивительное объяснение того, как формы и личности являются только лишь явлениями, производимыми смещением центра тяжести на абстрактную линию и конъюнкцией этих линий на плане имманентности. Медведи кажутся ему чарующими животными, их невозможно одурачить, ибо их злобные маленькие глазки видят за явлениями подлинную «душу движения», Gemut[323] или несубъективный аффект: становление-медведем Клейста. Даже смерть может быть помыслена как пересечение элементарных реакций различных скоростей. Взорванный череп, одержимость Клейста. Все творчество Клейста пересекается машиной войны, обращенной против Государства, музыкальной машиной, обращенной против живописи и «картины». Довольно странно, насколько Гете и Гегель ненавидят этот новый тип письма. Ибо для них план должен быть неразложимо гармоничным развитием Формы и регулируемым формированием Субъекта, персонажа или характера (чувственное образование, внутренняя и субстанциальная твердость характера, гармония и аналогия форм, непрерывность развития, культ Государства и т. д.). Концепция такого Плана полностью противоположна концепции плана Клейста. Антигетеанство и антигегельянство Клейста и уже Гельдерлина. Гете попадает в суть дела, когда упрекает Клейста, одновременно, за учреждение некоего чистого «стационарного процесса», напоминающего фиксированный план, за введение пустот и прыжков, препятствующих любому развитию центрального характера, и за мобилизацию неистовства аффектов, которое влечет великое смешение чувств.[324]

Ницше делает то же самое, но другими средствами. Нет больше ни развития форм, ни формирования субъектов. Он упрекает Вагнера за удержание слишком уж гармоничной формы и слишком уж большого числа педагогических персонажей, или «характеров» — слишком много Гегеля и Гете. Иное дело Бизе, говорит Ницше… Нам кажется, что проблема Ницше — не проблема фрагментарного письма. Скорее, речь идет о проблеме скорости и медленности: дело не в том, чтобы писать медленно или быстро, а скорее в том, чтобы письмо — и не только оно — было производством скоростей и медленностей между частицами. Никакая форма не будет сопротивляться этому, никакой характер или субъект не будут переживать это. Заратустра обладает только скоростью и медленностью, и вечным возвращением, жизнь вечного возвращения — первое крупное конкретное ощущение непульсирующего времени. «Ecce Homo» обладает индивидуациями только благодаря этовости. Неизбежно, что так задуманный План всегда будет терпеть неудачу, но такая неудача будет составной частью этого плана — см. множество планов для «Воли к власти». Действительно, если дан афоризм, то всегда можно, даже необходимо, ввести между его элементами новые отношения скорости и медленности, которые на самом деле заставляют его менять сборку, перепрыгивать от одной сборки к другой (вопрос, следовательно, — это не вопрос фрагмента).[325] Как говорит Кейдж, плану принадлежит и то, в чем он терпит неудачу. Именно потому, что это не план организации, развития или формации, а план недобровольной трансмутации. Или Булез: «Программируйте машину так, чтобы каждый раз, когда мы воспроизводим пленку, она выдавала разные характеристики времени». Так, план — план жизни, план письма, план музыки и т. д. — с необходимостью должен потерпеть неудачу, ибо на нем невозможно быть правоверным; но неудачи составляют часть этого плана, ибо план расширяется и сокращается вместе с измерениями того, что он каждый раз развертывает (плоскостность из п измерений). Странная машина, одновременно машина войны, музыки и инфекции — размножения — инволюции.

Почему же оппозиция между двумя типами планов возвращает все-таки к еще более абстрактной гипотезе? Потому, что мы непрестанно переходим от одного к другому посредством незаметных степеней, не сознавая этого или же осознавая это только после. Ибо мы постоянно воссоздаем один план поверх другого или извлекаем один из другого. Например, достаточно утопить плавающий план имманентности, схоронить его в глубинах Природы вместо того, чтобы позволить ему свободно играть на поверхности, дабы он перешел уже на другую сторону и приял роль основания, которое более не может быть не чем иным, кроме как принципом аналогии с точки зрения организации и законом непрерывности с точки зрения развития.[326]

План организации и развития эффективно покрывает то, что мы назвали стратификацией — формы и субъекты, органы и функции суть «страты» или отношения между стратами. Напротив, план — как план консистенции или имманентности — подразумевает дестратификацию всей Природы пусть даже с помощью самых искусственных средств. План консистенции — это тело без органов. Чистые отношения скорости и медленности между частицами — так, как

они появляются на плане консистенции, — предполагают движения детерриторизации, так же как чистые аффекты предполагают предприятие десубъективации. Более того, план консистенции вовсе не предсуществует по отношению к движениям детерриторизации, которые его развертывают, к линиям ускользания, которые его расчерчивают и вынуждают подняться до поверхности, к становлениям, которые его компонуют. Итак, план организации постоянно продолжает работать на плане консистенции, всегда стараясь закупорить линии ускользания, остановить или прервать движения детерриторизации, нагрузить их, рестратифицировать их, реконституировать формы и субъекты в глубине. И наоборот, план консистенции не перестает извлекаться из плана организации, заставлять частицы мчаться вне страт, смешивать формы посредством скорости и медленности, разрушать функции с помощью сборок и микросборок. Но опять же, какая нужна осторожность, чтобы план консистенции не стал чистым планом уничтожения или смерти. Чтобы инволюция не превратилась в регрессию к недифференцированному. Разве не следует удерживать минимум страт, минимум форм и функций, некоего минимального субъекта, дабы вычленять из него материалы, аффекты и сборки?

Итак, нам следует противопоставить два плана как два абстрактных полюса — например, трансцендентному организационному плану западной музыки, основанному на звуковых формах и их развитии, мы противопоставляем имманентный план консистенции восточной музыки, составленный из скоростей и медленностей, из движений и покоя. Следуя нашей конкретной гипотезе, все становление западной музыки в целом, все музыкальное становление подразумевает минимум звуковых форм и даже минимум мелодических и гармонических функций, через которые мы пропускаем скорости и медленности, причем именно последние редуцируют формы и функции до минимума. Бетховен производит самое удивительное полифоническое богатство с помощью относительно скудных тем из трех или четырех нот. Существует материальное размножение, идущее рука об руку с разложением формы (инволюция), но в то же время сопровождающееся непрерывным развитием формы. Возможно, гений Шумана — самый поразительный случай, где форма развивается только ради отношений скорости и медленности, которыми мы материально и эмоционально наделяем ее. Музыка не перестает подчинять свои формы и мотивы темпоральным трансформациям, увеличениям и уменьшениям, замедлениям и ускорениям, которые не происходят только лишь в согласии с законами организации или даже развития. Расширяющиеся и сжимающиеся микроинтервалы играют внутри кодированных интервалов. Вагнер и поствагнерианцы намереваются в еще большей степени освободить вариации скорости между звуковыми частицами. Равель и Дебюсси удерживают достаточно формы, чтобы разбить, аффектировать, модифицировать это с помощью скоростей и медленностей. «Болеро», доходя почти до карикатуры, является тем типом машинной сборки, которая сохраняет некий минимум формы с тем, чтобы довести ее до распада. Булез говорит о пролиферации небольших мотивов, аккумуляции малых нот, которые действуют кинематически и аффективно, уничтожают простую форму путем добавления к ней показателей скорости и позволяет нам создавать чрезвычайно сложные динамические отношения на основе внутренне простых формальных отношений. Даже рубато[327] Шопена не может быть воспроизведено, ибо у него будут разные временные характеристики при каждом проигрывании.[328] Это как если бы необъятный план консистенции вариабельной скорости непрестанно приводил в движение формы и функции, формы и субъектов, дабы извлекать из них частицы и аффекты. Часы, хранящие весь ассортимент времен.

Что такое девушка, что такое группа девушек? Пруст, по крайней мере, показал раз и навсегда: их индивидуация — коллективная или сингулярная — происходит не благодаря субъективности, а благодаря этовости, чистой этовости. «Беглянка». Они — чистые отношения скоростей и медленностей, и более ничего. Девушка опаздывает из-за своей скорости — она делала слишком многое, пересекла слишком много пространств по отношению к относительному времени того, кто ее ждал. Тогда явная медлительность девушки трансформируется в безумную скорость нашего ожидания. Следует сказать в связи с этим, а также относительно всех «Поисков утраченного времени» в целом, что у Свана вовсе не та же позиция, что у рассказчика. Сван — не грубый набросок или предшественник рассказчика, кроме как вторичным образом и в редкие моменты. Они не пребывают на одном и том же плане. Сван не перестает мыслить и чувствовать в терминах субъектов, форм, сходств между субъектами и соответствий между формами. Ложь Одетты — лишь форма, чье тайное субъективное содержание должно быть раскрыто, провоцируя деятельность дилетанта-полицейского. Музыка Вентейля для него — форма, которая должна напоминать что-то еще, сворачиваться на чем-то еще, откликаться на другие формы, картины, лица или пейзажи. И хотя рассказчик напрасно старается следовать по стопам Свана, он, тем не менее, находится в ином элементе, на ином плане. Ложь Альбертины почти лишена содержания; напротив, она стремится слиться с излучением частицы, истекающей из глаз возлюбленного, с частицей, которая останавливается лишь ради самой себя и движется слишком быстро в визуальном и аудиальном поле рассказчика; молекулярная скорость на самом деле невыносима, ибо она указывает на дистанцию, на близость, где Альбертина хотела бы быть и уже есть.[329] Так что хвастовство рассказчика в принципе является не хвастовством полицейского-исследователя, а совершенно иной фигурой — хвастовством тюремщика: как стать хозяином скорости, как удержать ее нервно в качестве головной боли и перцептуально в качестве молнии, как выстроить тюрьму для Альбертины? И если ревность не остается одной и той же, когда мы переходим от Свана к рассказчику, то и восприятие музыки также не одно и то же — Вентейль постепенно перестает восприниматься в терминах аналогичных форм и поддающихся сравнению субъектов, дабы допустить невероятные скорости и медленности, которые спариваются на плане консистенции в вариации, на плане музыки и «Поисков» (совсем как вагнеровские мотивы, отказывающиеся от всякой устойчивости формы и всякого назначения персонажей). Мы бы сказали, что отчаянные усилия Свана ретерриторизовать поток вещей (Одетту на тайне, картину на лице, музыку на Булонском лесу) уступили место ускоренному движению детерриторизации, линейному ускорению абстрактной машины, сметающей лица и пейзажи, а затем любовь, ревность, живопись и саму музыку, следуя все более сильным коэффициентам, питающим Произведение с риском рассеять все и умереть. Ибо рассказчик, несмотря на частичные победы, терпит неудачу в своем проекте, так как этот проект состоит вовсе не в том, чтобы обрести время или силой вернуть воспоминания, а в том, чтобы стать хозяином скоростей в ритме собственной астмы. Он в том, чтобы смотреть в лицо уничтожению. Но другой исход был возможен, и возможен благодаря Прусту.

Воспоминания молекулы. — Становление-животным — лишь один случай среди многих становлений. Мы оказываемся захваченными в сегментах становления, между которыми может быть установлен некий вид порядка или явной прогрессии: становление-женщиной, становление-ребенком, становление-животным, растением или минералом; всевозможные молекулярные становления, становления-частицами. Волокна ведут от одного становления к другому, превращают одно в другое, пересекая двери и пороги. У пения, сочинительства музыки, живописи, писательского труда нет иной цели, кроме как вызывать такие становления. Главным образом музыка; любое становление-женщиной, становление-ребенком пересекают музыку не только на уровне голосов (английский голос, итальянский голос, контртенор, кастрат), но и на уровне тем или мотивов — маленькая ритурнель, хоровод, сценки из детства и детские игры. Инструментовка и оркестровка пропитаны становлением-животным и, прежде всего, становлением-птицей, но также многими другими становлениями. Перехлесты, завывания, молекулярные пронзительные звуки есть тут с самого начала, даже если эволюция инструментального — вместе с другими факторами — придает им сегодня все больше значимости как ценности нового рубежа для собственно музыкального содержания: звуковая молекула, отношение скорости и медленности между частицами. Становления-животными погружаются в молекулярные становления. Именно здесь формулируются разного рода вопросы.

В каком-то смысле, надо начать с конца — все становления уже молекулярны. Дело в том, что становление — это ни имитация чего-то или кого-то, ни отождествление с ним. Не должно оно и соразмерять формальные отношения. Ни одна из этих двух фигур аналогии не подходит к становлению — ни имитация субъекта, ни пропорциональность формы. Отталкиваясь от форм, которыми мы обладаем, от субъекта, каковым мы являемся, от имеющихся у нас органов или выполняемых нами функций, становление должно извлекать частицы, между коими мы устанавливаем отношения движения и покоя, скорости и медленности — отношения наиближайшие к тому, чем мы собираемся стать и посредством чего мы становимся. Именно в этом смысле становление и есть процесс, или ход, желания. Такой принцип близости и аппроксимации — совершенно особый, и он не вводит заново никакой аналогии. Настолько строго, насколько возможно, он указывает на зону близости или соприсутствия частицы, на движение, куда втягивается любая частица, когда вступает в эту зону. Луи Вольфсон затевает странное предприятие — шизофреник как можно быстрее переводит фразы родного языка в иностранные слова с похожим звучанием или значением; анорексик кидается к холодильнику, разрывает пакеты с пищей, выхватывает содержимое, наедается до отвала как можно быстрее.[330] Ошибочно полагать, будто заимствует из иностранных языков «замаскированные» слова, в коих нуждается. Скорее, он выхватывает из собственного языка вербальные частицы, которые не могут более принадлежать форме этого языка, так же как он выхватывает из пищи съедобные частицы, не принадлежащие более оформленным питательным субстанциям — два типа частиц вступают в близость. Мы можем сказать и так: испускать частицы, принимающие определенные отношения движения и покоя, ибо входят в такую зону близости; или же — которые входят в эту зону, поскольку принимают такие отношения. Этовость неотделима от тумана и дымки, зависящих от молекулярной зоны, от корпускулярного пространства. Близость — понятие одновременно топологическое и квантовое, оно маркирует принадлежность к одной и той же молекуле независимо от рассматриваемых субъектов и заданных форм.

Шерер и Хокенгейм [Sch'erer et Hocquenghem] высвободили этот существенный пункт, когда пересмотрели проблему ребенка-волка. Конечно же, речь идет не о реальном производстве, как если бы ребенок «действительно» становился животным; нет здесь речи и о сходстве, как если бы ребенок имитировал животных, действительно пробуждающихся в нем; но нет речи и о символической метафоре, как если бы аутичный ребенок, заброшенный и покинутый, становился только «аналогией» животного. Шерер и Хокенгейм правы, разоблачая эту ложную аргументацию, основанную на культурализме или морализме, отстаивающих нередуцируемость человеческого порядка: поскольку ребенок вовсе не трансформируется в животное, он пребывает лишь в метафорическом отношении к последнему, — отношении, вызываемом его недугом или отклонением. Со своей стороны Шерер и Хокингейм обращаются к объективной зоне неопределенности и сомнения, к «чему-то общему и неразличимому», к близости, «не позволяющей сказать, где проходит граница между человеком и животным» не только у аутичного ребенка, но и у всех детей, как если бы — независимо от эволюции, ведущей ребенка к взрослому состоянию, — в нем существовало пространство для иных становлений, «других нынешних возможностей», которые являются не регрессиями, а творческими инволюциями, и которые свидетельствуют в пользу «какой-то бесчеловечности, непосредственно ощущаемой в теле как таковом», в пользу неестественных бракосочетаний «по ту сторону запрограммированного тела». Есть некая реальность становления-животным без того, чтобы мы на самом деле становились животным. И тогда бесполезно возражать, будто ребенок-собака, мол, только разыгрывает собаку в пределах собственной формальной конституции и не делает ничего такого собачьего, чего не мог бы сделать другой человек, если бы того захотел. Ибо, что и нуждается в объяснении, так это именно то, что все дети и даже многие взрослые более или менее делали это, чем свидетельствовали в пользу нечеловеческого сговора с животным, а не в пользу эдипова символического сообщества.[331] И не следовало бы полагать, будто дети, общипывающие траву или пожирающие землю или сырое мясо, находят в них только недостающие их организму витамины или минеральные вещества. Речь идет о том, чтобы создать тело с животным, тело без органов, определяемое зонами интенсивности или близости. Откуда же берутся те объективные неопределенность и неразличимость, о которых говорят Шерер и Хокенгейм?

Поделиться с друзьями: