Капитан Кирибеев. Трамонтана. Сирень
Шрифт:
Но до станицы было еще далеко, а Данилыч все чаще и чаще с тревогой поглядывал на небо.
Дело в том, что в этот день с самого ранья зарядила совершенно несносная жара — дышать было нечем. И, как назло, море стояло теплое и зеленое, словно щи из шпината. Таким море бывает, когда наступает «замор», то есть когда оно густо «заправлено» планктоном и бентосом и совершенно не перемешивается. Вот в такое время кислород расходуется в придонных слоях, как на подводной лодке, — быстро, и все, что способно подняться, устремляется к поверхности воды, где можно дышать, где есть кислород. Если стояние воды, густо насыщенной планктоном, затягивается, рыба гибнет в огромных количествах. Вот что такое замор.
Мы ночевали в Ахтарях. В этом небольшом рыбацком городе мы, конечно, могли бы отремонтировать мотор. Но надо знать Данилыча. Он налетел на меня, как ураган:
— Отдавать мотор в ремонт?
Я уступил.
Из Ахтарей мы вышли ранним утром. Оно было обычное, похожее на любое другое утро… Ну, вероятно, если повнимательнее понаблюдать за ним, то можно было бы отыскать какие–то особенные черты у этого утра. Но разве в этом дело? С утра все было как обычно. Солнце так же всходило с востока, и было оно, как всегда, красное и имело форму шара. И небо сначала было темное, потом окинулось розоватым цветом, на смену которому вскоре пришел багряный, за ним пурпурный, потом лимонно–красный и, наконец, палевый, с той удивительной голубизной, которая могла растрогать даже самого черствого человека… Необычным было солнце… Не успев подняться от горизонта в рост человека, оно стало так палить, будто забыло о том, что впереди у него будет еще время показать свою силу. Вот солнце–то и заставило Данилыча с тревогой поглядывать на небо.
Недалеко от оконечности косы Камышеватая я попросил Данилыча остановить лодку: мне хотелось взять пробы планктона, понаблюдать за морем перед наступлением замора. Данилыч неохотно выполнил мою просьбу. Если бы я знал, во что обойдется нам эта остановка! По окончании моих работ мы полтора часа бились, пока завели мотор. Я думаю, что все, кто имел когда–нибудь дело с машиной, знают, что значит капризный мотор; когда он работает — друг, а когда начинает «характер показывать» — вымогатель сил человеческих. И не удивительно, что, доведенный до отчаяния, мокрый, жалкий водитель возьмет да и скажет: «Что же ты не заводишься, сволочь, а?»
И тут свершается чудо. После этого не совсем интеллигентного вопроса мотор заводится. Конечно, не сразу — он еще, как певец, прокашливается раз–другой, затем даст несколько пробных оборотов, повторит их не очень уверенно и вдруг «возьмет»! О блаженство! И ты уже стараешься даже не думать о том, что недавно обругал его, ты говоришь: «Дорогой мой, какой же ты молодец!»
Вот так примерно было и у нас с нашим мотором у Ачуевской косы. Но на этом не кончились наши муки.
Через час, идя Ясенским заливом, который образуется Камышеватой косой и косой Ачуевская, мы, убаюканные стройным жужжанием мотора, забыли обо всем: и о безотрадном состоянии кубанских лиманов и гирл, о заилении и захламлении устьев Кубани и Черной Протоки, и о капризном характере нашего двигателя… Данилыч держал лодку на точном курсе — к Должанской. И вот, когда мы были уже близки к цели, то есть форсировали языкообразный отмельный выступ подводной Елениной косы, когда в палевой дымке можно было уже видеть крыши должанских хат, наш мотор внезапно перестал жужжать. На этот раз он не поддался ни силе, ни ласке, ни полному «боцманскому набору», которым угощал его Данилыч. Мотор встал — и баста. Что мы не делали с ним! Мы его вертели, как старый будильник Госчасзавода № 2, который, как известно, любил работать лежа на боку либо вверх ногами… Мы все делали с нашим мотором: ругались и молились, мы даже дышали на него и, если бы он ел конфеты, ей–богу, мы пообещали бы ему «трюфели» или «мишку на Севере»! Но, увы! Он, созданный человеком для того, чтобы служить человеку, требовал от нас жертв. Он требовал от нас терпения и изобретательности.
Я не знаю, чем бы все это кончилось, если бы в это время не столкнулись интересы двух ветров: накаленного солнцем южного, который Данилыч называет «острая», и северо–восточного, по–местному, «тримунтан», или, как правильно звучит он на своей родине, в Италии, трамонтана.
Сначала ветры щупали силы друг друга, как борцы на ринге. Окружающая природа не принимала участия в их первых задиристых шагах — я имею в виду море, — оно лишь слегка вздрагивало, словно удивлялось: из–за чего это богатыри затевают ссору? Но «тримунтан» по своей натуре не только задиристый, он и упорный и сильный боец! О нем знают не только в Италии, но и в Каталонии. Кое–кто считает, что он не уступает ни одному ветру в мире. Испанцы полагают, что знаменитый бискайский «террерос», который способен расправиться с любым кораблем, всего лишь псевдоним трамонтаны. Если это верно, если эта вольность допустима, то почему же нельзя сказать то же самое о вест–индском хурикане?.. Словом, как говорят в Одессе, это «тот ветер»! В Новороссийске его знают под двумя именами: «бора» и «норд–ост». Я привык к местному энергичному, мужскому названию — «тримунтан». Но черт с ним, как
бы он ни назывался, только бы не трогал нас! Хотелось отведать азовской юшки!Но пока мы с Данилычем бесконтрольно расходовали силы, пока мы танцевали около мотора, «тримунтан» покончил со своим противником, опрокинул его и пошел гулять!.. Я не помню, как мы успели выволочь лодку на берег, под серебристый куст дикой маслины, опрокинуть ее и стащить сюда все вещи и мотор… Данилыч носился как вихрь — не человек, а чудо какое–то! Он набивал мешок вещами, взваливал его на спину, становился на свои костылики и несся, сердито фыркая, как раненый кабан. Задыхаясь от усталости и дикого ветра, мы едва успели укрыться под опрокинутой лодкой, как все завыло кругом. Море словно охнуло и пошло качаться, как на гигантских качелях. Поднялись тучи песка. Мы накрыли головы и приткнулись к борту лодки…
51
Ветер мчался, как казачья лава, прорвавшая в ожесточенном бою фронт и кинувшаяся в глубь вражеского плацдарма. Земля дрожала, и все кругом стонало, словно от посвиста клинков, всхрапывания коней, матерной ругани и криков «ура»… Если кто видел пьяную от боя конницу, кто знает, как страшно стоять на пути у нее, тот поймет, о каком ветре идет речь… Захмелевший от победы над южным ветром, «тримунтан» то пронзительно свистел, как падающая с самолета бомба; то хохотал, как миллион филинов; то будто бегал по гигантской железной крыше; то с маху рвал стометровый парус… Он подымал тучи пыли и песка и забивал нам глаза, нос, рот и уши. Мы чихали, скрипели зубами и проклинали все на свете. С каждым часом ветер становился все злее. Он то смеялся, то словно плакал от восторга. Он срывал крыши, ломал изгороди, гнул к земле деревья и выбрасывал на берег корабли. Пыль и песок, поднятые им вверх, заслонили небо. Напуганное и озябшее, оно куталось в черные облака.
На море играла настоящая метель: белая пыль неслась с немыслимой быстротой к самому горизонту.
Словно мелкий снег, курилась она над морем. Вода отступила от берегов на несколько метров, и заросли зостеры приникли к корням, дрожа от страха. С каждым порывом ветра вода отступала все дальше и дальше. Порой казалось, что стоит «тримунтану» захотеть — и он выплеснет море в степи Украины. Представляю себе, что делалось на противоположной стороне моря! С каким бешеным накатом и исступленностью оно грызло обрывистые песчаные берега косы. А ветер все пуще выл, готовый вот–вот ударить во всю свою силу, перейти в ураган, и тогда — прощай все: было море — нет моря! Чего там! Он мог бы швыряться материками…
Только через сутки ветер упал, и тотчас же обрушился ливень. К счастью, у нас был брезент. Ливень опустил на землю пыль и песок, поднятые в воздух «тримунтаном». Он сбил волну и вернул море в берега. Хотя порывы ветра еще были сильны и упруги, хотя он давал звонкие затрещины морю и гонялся за облаками, как пастуший пес за разбежавшимся стадом, мы чувствовали, что это уже не казачья лава в атаке, а всего–навсего летучий отряд. Впервые мы закурили. Какое блаженство! От дыма легко и сладко закружилась голова. Данилыч разыскал хлеб, соль и лук, и мы принялись за еду. Как были вкусны хлеб и лук с солью! Наш лук не годился бы для настоящей юшки: из него бежало горькое молоко. Но зато как же звонко вонзались в него зубы и как же приятно он пощипывал нёбо!
Сидеть под навесом лодочного борта было неудобно, но он прикрывал нас от ливня. Дождевой водой, стекавшей с лодки и собранной догадливым Данилычем в котелок, мы вымыли руки. В анкерочке оставалась пресная вода. Мы разделили по стаканчику.
Дождь монотонно бил по борту лодки. Ни читать, ни писать. Спать тоже нельзя: мокро кругом. Чертовски хотелось глотнуть хоть капельку горячего чая. Во рту горько и сухо от чрезмерного курения. Я вспомнил о капитане Белове… Где он сейчас? Отстаивается где–нибудь или борется с волной?
С тех пор как мы вышли из Темрюкского залива и мотор «пошел чихать», меня стало мучить сознание того, что из–за барахлящего мотора не придется побывать в Таганрогском заливе и в устьях Дона. Как нужен был сейчас капитан Белов со своим сейнером! Сколько же времени мы будем сидеть, как птицы с обрезанными крыльями? До Ветрянска, когда ветер стихнет, мы, конечно, доберемся хоть на веслах, а дальше? Черт бы его побрал этот мотор! В чем тут дело? Данилыч не любит этого вопроса, потому что причина ясна и ему и мне: мотор глохнет оттого, что бензином заливает. А вот отрегулировать подачу бензина мы никак не можем. К тому же Данилыч не только устал, но чем–то расстроен после возвращения из Гривенской. Настроение у него часто меняется: он становится все более мрачным и неразговорчивым. Оживляется только тогда, когда требуется что–то сделать.