Капут
Шрифт:
Машина тронулась, евреи в черном пропали в пыльной туче.
– Ja, es ist ein Volk ohne Kultur [133] , – сказал Фишер, покачав головой.
– Вы не правы, – возразил я, – румыны народ великодушный и воспитанный. Я люблю румын, это смелые люди, за всю историю они не раз проявили великодушие и чувство долга, проливая кровь за своего Христа и короля. Это простой народ, народ добрых крестьян. И не их вина, если люди, которые должны были подавать им пример, прогнили душой и телом до самых костей. Румынский народ не повинен в уничтожении евреев. Погромы, и в Румынии тоже, были организованы и развязаны по указке и при попустительстве властей. И не вина народа, если
133
Да, это народ без культуры (нем.).
– Я понимаю и разделяю ваше возмущение, – сказал Франк. – В Польше, благодарение Богу, отчасти и мне, вам не довелось и никогда не доведется видеть подобного ужаса. Нет, mein lieber Малапарте, в Польше, в немецкой Польше вам не представится ни случая, ни предлога выразить ваши благородные чувства возмущения и сострадания.
– О, на вас я, конечно, не могу жаловаться. Это было бы неосмотрительно. Вы посадили бы меня по меньшей мере в концентрационный лагерь.
– И Муссолини совершенно не протестовал бы.
– Нет, ни в коей мере. Ему не нужны неприятности.
– Знаете, – подчеркнул Франк, – я справедлив, чту закон и у меня есть sense of humour. Приходите ко мне без колебаний, если у вас есть что сказать мне по части справедливости и законности. Мы в Варшаве, а не в Яссах, и я не начальник ясской полиции. Вы забыли наш уговор? Помните, что я сказал вам, когда вы приехали в Польшу?
– Вы предупредили, что подвергнете меня строгому надзору гестапо, но я буду иметь право думать и поступать как свободный человек. Вы заверили, что я смогу свободно выражать свои мысли и вы сами будете откровенны со мной, что будете совершенно точно соблюдать правила игры в крикет.
– Наш уговор в силе и сегодня, – сказал Франк, – разве я нарушил хоть раз правила крикета? В доказательство моей откровенности скажу, что Гиммлер не доверяет вам. Я защищал вас, утверждая, что вы не только честный, но и свободный человек, что в Италии вы подверглись тюремному заключению и преследованиям за ваши книги, за ваш вольный дух и за неосторожность enfant terrible, а вовсе не потому, что вы – непорядочный человек. В доказательство правдивости моего о вас суждения я сказал, что, проезжая Швецию – а добираясь на финский фронт, вы делали это не раз, – вам было бы весьма несложно остаться в Швеции политическим эмигрантом, и никто не смог бы тому воспрепятствовать, но вы не сделали этого, потому что вы – военный корреспондент, вы носите мундир итальянского офицера и честь не позволяет вам стать дезертиром. Я сказал еще, что ваши книги публикуются в Англии, Франции и Америке, поэтому вы писатель, с которым следует считаться, что в наших интересах предоставить вам доказательства того, что немецкая Польша – страна свободная, как и Швеция. Чтобы быть совершенно искренним с вами, скажу, что я посоветовал Гиммлеру подвергнуть вас обыску при выезде из Польши. Разве я обязан раскрывать вам, что я посоветовал это Гиммлеру? В любом случае, я вас предупреждаю теперь. Лучше поздно, чем никогда. Разве это не крикет, не правда ли?
– Это почти крикет, – ответил я с улыбкой, – хотя было бы лучше, если бы вы посоветовали Гиммлеру обыскать меня при въезде в Польшу. А чтобы дать вам в свою очередь доказательства моей порядочности, я хочу рассказать, чем занимался во время пребывания Гиммлера в Варшаве.
И я рассказал Франку о письмах, посылках со съестным, о деньгах, переданных со мной польскими беженцами в Италии своим родным и близким в Варшаве.
– Ach so! Ach so! – воскликнул Франк и рассмеялся. – И это под самым носом у Гиммлера! Ach wunderbar! Под носом у Гиммлера!
– Wunderbar! Ach wunderbar! – вскричали все и шумно рассмеялись.
– Я надеюсь, это и есть крикет, – сказал я.
– Да, это настоящий крикет! –
воскликнул Франк. – Браво, Малапарте! – он поднял бокал и сказал: – Prosit!– Prosit! – сказал я и поднял бокал.
– Prosit! – сказали все.
Мы выпили по-немецки одним духом.
Все встали, и фрау Бригитта Франк проводила нас в соседнюю круглую комнату, свет в которую проникал сквозь две застекленные выходящие в парк двери, в ней когда-то была спальня маршала Пилсудского. Отсвет снега (по голым ветвям деревьев прыгали маленькие серые птички; закутанные в снег статуи Аполлона и Дианы стояли на перекрестке аллеи; часовые вышагивали с винтовками наперевес) мягко расплывался по стенам, мебели и по глубоким коврам.
– В этой комнате, – сказал Франк, – в кресле, где сидит Шмелинг, умер маршал Пилсудский. Я распорядился, чтобы все осталось на своих местах, как было при нем, приказал унести только кровать, – и мягко добавил: – Память маршала Пилсудского заслуживает нашего уважения. Маршал умер, глядя в парк, в этом кресле, стоящем между дверьми. На расположившемся в нише против дверей диване сидели фрау Фишер и генерал-губернатор Франк. Кровать маршала Пилсудского была когда-то на месте дивана. Рядом с креслом, в котором сейчас сидел боксер Макс Шмелинг, старый маршал с бледным, испещренным синими венами лицом, с длинными висячими усами, широким лбом, увенчанным торчащими в короткой стрижке жесткими волосами, ждал, когда Макс Шмелинг встанет и уступит ему место. Франк прав: память Пилсудского заслуживает уважения.
Франк громко обсуждал со Шмелингом спортивные события.
Было жарко, в воздухе пахло коньяком и табаком. Понемногу накатывало оцепенение: я слышал голоса Франка и фрау Вехтер, видел Шмелинга и губернатора Фишера с рюмками коньяка у рта, видел фрау Фишер, поворачивающуюся с улыбкой к фрау Франк, теплое облако обволакивало меня, неторопливо приглушало голоса и лица. Надоевшие голоса и лица. Оставаться здесь было невмоготу, меня ждал Смоленский фронт, это тоже, увы, крикет, да, это тоже крикет.
В какой-то момент до моего сознания дошли слова Франка: он обращался ко мне с приглашением провести несколько дней в Закопане, знаменитом зимнем курорте в Татрах.
– Перед войной Ленин тоже провел несколько месяцев в Закопане, – говорил, смеясь, Франк.
Я отвечал, или мне казалось, что отвечал, что не могу, мне надо ехать на фронт, потом заметил, что говорю:
– Почему бы и нет? Пять-шесть дней в Закопане я провел бы с удовольствием.
Франк вдруг встал, мы все встали тоже, и он предложил прогуляться по гетто.
Мы вышли из Бельведера. В первую машину сели фрау Фишер, фрау Вехтер и я с генерал-губернатором Франком, во вторую – фрау Бригитта Франк, губернатор Фишер и Макс Шмелинг. Остальные разместились в двух других. Мы проехали Уяздовскую аллею, повернули на Сенную улицу, по Маршалковской подъехали к входу в «запретный город» и перед широким проемом в красной кирпичной стене, возведенной немцами вокруг гетто, остановились и вышли из машин.
– Взгляните, – сказал Франк, – разве это похоже на страшную бетонную стену, утыканную пулеметами, как пишут о том англичане и американцы? – и добавил, смеясь: – Евреи, бедолаги, все больны грудью, стена, по крайней мере, защитит их от ветра.
Что-то показалось мне знакомым в вызывающем голосе Франка: неясная, смиренная жестокость и печаль.
– Ужасная безнравственность этой стены, – заметил я, – состоит не в том только, что она не дает евреям выйти из гетто, а в том, что она не запрещает им входить туда.
– И все же, – сказал, смеясь, Франк, – хотя самовольный выход из гет то карается смертью, евреи выходят и входят, когда им заблагорассудится.
– Перелезают через стену?
– Вовсе нет, – сказал Франк, – выходят через подкопы, через норы, они прокапывают их ночью под стеной, а днем прикрывают листьями и землей. Они протискиваются через норы и идут в город купить съестного и одежду. Вся торговля черного рынка проходит через эти норы. Иногда кто-то из крыс попадает в ловушку, это дети восьми-десяти лет, не старше. Рискуют жизнью из спортивного интереса. Это тоже крикет, не так ли?