Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Карта и территория (La carte et le territoire)
Шрифт:

– Папа, – воскликнул Джед, совсем растерявшись, – папа… – Казалось, тот не может сдержать рыданий. – Ласточки никогда не селятся в гнездах, сделанных человеком, – быстро проговорил он, – это просто невозможно. Стоит человеку дотронуться до их гнезда, как они покидают его и вьют другое.

– Ты откуда знаешь?

– Прочел несколько лет назад в книге о поведении животных, когда собирал материал для одной картины.

Все он наврал, ничего такого он не читал, зато отец тут же расслабился и затих. Ну надо же, подумал Джед, больше шестидесяти лет он жил с таким камнем на душе! И вся его карьера прошла, наверное, под этим гнетом!

– После лицея я поступил в Школу изящных искусств в Париже. Мама забеспокоилась, ей хотелось, чтобы я учился на инженера; но твой дед очень меня поддержал. Я думаю, у него тоже были творческие амбиции, но ему так и не представилась возможность фотографировать что-либо кроме первого причастия и свадеб…

Джед не помнил, чтобы отец занимался чем-то, кроме чисто технических проблем, или финансовых, в последнее время. Мысль о том, что он тоже окончил Школу изящных искусств и что архитектура относится к творческим профессиям, ошеломила и смутила его.

– Да, я тоже хотел стать художником… – сварливо, почти злобно буркнул отец. – Но не тут-то было. В пору моей юности, ведущим направлением был функционализм, к тому моменту он доминировал уже не одно десятилетие, и после Ле Корбюзье

и Ван дер Роэ в архитектуре не произошло никаких значимых событий. Все новые города и населенные пункты, построенные в пятидесятых- шестидесятых годах, несли на себе следы их влияния. Я и еще несколько человек в Школе хотели заниматься чем-то другим. Не отвергая, по сути дела, примат функционализма или определение дома как «машины для жилья», мы оспаривали само понятие жилища. Ле Корбюзье был «продуктивистом», как все марксисты и либералы. Он изобретал для человека квадратные, утилитарные офисные здания, без никаких там украшательств; жилые дома мало чем от них отличались, если не считать дополнительных служб – детского сада, бассейна, спортивного зала; дома и офисы соединялись переходами. В своей жилой ячейке человек имел право на чистый воздух и свет, это страшно важно для его идеи; свободное пространство между рабочими и жилыми структурами было отдано под дикую природу – леса и реки, – по его замыслу, видимо, человечьи семьи должны были прогуливаться там по воскресеньям, в общем, так или иначе он оберегал это пространство и, будучи своего рода экологом-первопроходцем, полагал, что человечество вполне может ограничиться типовыми жилыми модулями, которые вписываются в пейзаж, но не видоизменяют его. Какой это все-таки чудовищный примитив, поразительный регресс по сравнению с любым сельским видом, тонким, сложнейшим, постоянно меняющимся калейдоскопом лугов, полей, лесов и деревень. Его замыслы – плод хамского, тоталитарного ума. Ле Корбюзье казался нам тогда тоталитарным хамом, падким на уродство; но победили его принципы, отметив собой весь двадцатый век. На нас же повлиял скорее Шарль Фурье… – Он улыбнулся, заметив удивленный взгляд сына. – Первым делом мы, конечно, усвоили его сексуальные теории, весьма причудливые, надо отметить. Его истории о планетарных вихрях, факиршах и феях рейнской армии нельзя понимать буквально, даже странно, что у Фурье нашлись последователи, принимавшие его всерьез и собиравшиеся и впрямь построить новую модель общества, опираясь на труды учителя. Если видеть в нем только мыслителя, разобраться в этом невозможно, в его мыслях сам черт ногу сломит, но Фурье ведь, в сущности, не мыслитель, а гуру, первый в своем роде, и, как ко всем гуру, успех пришел к нему не в результате осознанного приятия его теории, а, напротив, благодаря тотальному непониманию вкупе с непоколебимым оптимизмом, особенно в сексуальном плане, – люди страсть как нуждаются в сексуальном оптимизме. А на самом деле главной темой Фурье, занимавшей его в первую очередь, был вовсе не секс, а организация производства. Он задает себе основополагающий вопрос: почему человек работает? Как получается, что, занимая определенное место в общественной организации, он готов держаться за него и выполнять задания шефа? Либералы отвечали, что причиной всему банальная жажда наживы, но мы не считали этот ответ исчерпывающим. А марксисты вообще ничего не отвечали, их это совсем не интересовало, поэтому, собственно, коммунизм и потерпел неудачу: стоило убрать финансовый стимул, как люди перестали работать, начали халтурить, прогулы достигли небывалого масштаба; коммунизму так и не удалось наладить производство и распределение самых элементарных материальных благ. Фурье застал еще старый режим и прекрасно понимал, что научные исследования и технический прогресс существовали задолго до появления капитализма и люди уже тогда работали не покладая рук, ишачили, можно сказать, и вовсе не ради наживы – ими двигало нечто гораздо более расплывчатое в глазах современного человека, а именно любовь к Господу, например у монахов, или просто-напросто честь мундира.

Отец остановился, заметив, что теперь Джед слушает его очень внимательно. – Да, – продолжал он, – я понимаю, это имеет некоторое отношение к тому, что ты пытался выразить своими картинами. У Фурье полно галиматьи, и в целом это нечитабельно, но все же в его книгах можно еще что-то почерпнуть. Ну, во всяком случае, мы так думали…

Он умолк, окунувшись в воспоминания. Порывы ветра стихли, уступив место тихой звездной ночи; на крышах лежал толстый слой снега.

– Я был молод, – наконец произнес он с каким-то кротким недоумением. – Возможно, тебе трудно это понять, потому что ты родился в состоятельной семье. Так вот, я был молод, собирался стать архитектором, жил в Париже, и море мне было по колено. И не только мне одному, Париж был в то время веселым городом, и нам казалось, что мы способны переделать мир. Тогда-то я и познакомился с твоей матерью, она училась в консерватории по классу скрипки. У нас сложилась теплая компания, все художники. Ну вылилось это в какие-нибудь четыре-пять коллективных статей в архитектурном журнале. Мы, как правило, писали политические тексты, заявляя, что сложносочиненному, разветвленному и многослойному по своему строению обществу, вроде того, что предлагал создать Фурье, должна соответствовать сложносочиненная, разветвленная и многослойная архитектура, предполагающая индивидуальное творчество. Мы обрушивались на Ван дер Роэ, создателя пустых пространств с подвижными перегородками, которые послужат в дальнейшем моделью для корпоративного open space, а главное – на Ле Корбюзье, неутомимо проектировавшего поистине лагерные зоны, поделенные на одинаковые камеры, пригодные разве что, подчеркивали мы, для образцовой тюрьмы, и то не факт. Наши статьи наделали шума, их процитировал аж сам Делез; но в поисках работы мы разбрелись по крупным архитектурным фирмам, и жизнь сразу стала гораздо менее увлекательной. Мое финансовое положение быстро улучшилось, в те годы работы хватало – Франция строилась на всех парах. Я купил дом в Ренси по сходной цене, мне дал наводку один застройщик, наш клиент. Я считал, что здорово придумал, тогда это был приятный городок. Хозяин оказался стариканом, судя по всему, интеллигентным, в неизменном сером костюме-тройке и с цветком в петлице – цветок он всякий раз менял на свежий. Он словно вышел прямо из бель эпок, ну, в крайнем случае, из тридцатых годов, и совсем не вписывался в окружающую среду. Его скорее можно было встретить, ну не знаю, на набережной Вольтера… но уж никак не в Ренси. Бывший университетский профессор, специалист по эзотерике и истории религий, он, если мне не изменяет память, был помешан на каббале и гностиках, но изучал их весьма своеобразно, глубоко презирая, например, Рене Генона. «Этот придурок Ге-нон» – вот так он о нем отзывался. Насколько я помню, он написал парочку критических статей о его книгах. Он так никогда и не женился и, как говорится, жил ради работы. В одном общественно-научном журнале я прочел его эссе, в котором он излагал довольно любопытные мысли о Судьбе и возможности разработать новую религию, основанную на принципе синхроничности. Его библиотека уже сама по себе оправдывала цену, по которой продавался дом, мне кажется, в ней было не меньше пяти тысяч томов на французском, английском и немецком. Там-то

я и открыл для себя Уильяма Морриса.

Он запнулся, увидев, как изменился в лице Джед.

– Ты читал Уильяма Морриса?

– Нет, папа. Но я тоже жил в этом доме и помню библиотеку… – Он вздохнул. – Не понимаю, почему ты ждал столько лет, чтобы мне все это рассказать, – произнес он после паузы.

– Потому что я, видимо, скоро умру, – просто ответил отец, – ну не прямо сейчас, не послезавтра, но мне недолго осталось, это ясно… – Он огляделся и почти задорно улыбнулся. – Можно мне еще коньячку? – Джед тут же подлил ему. Он закурил «Житан» и с наслаждением вдохнул дым. – А потом твоя мать забеременела тобой. В конце срока начались осложнения, пришлось делать кесарево. Врач объявил, что она больше не сможет иметь детей, кроме того, у нее на теле остались довольно неприглядные шрамы. Ей очень тяжело пришлось; знаешь, она ведь была красавицей… Нам жилось не так уж плохо вместе, мы никогда всерьез не ссорились, но, честно говоря, я слишком мало с ней разговаривал. Кроме того, мне кажется, ей не следовало бросать скрипку.

Помню, я возвращался с работы на своем «мерседесе», было уже часов девять вечера, но пробки у Порт-де-Баньоле еще не рассосались, и вдруг, непонятно почему, может быть при виде офисных небоскребов «Меркуриаль» – в то время я работал над похожим проектом, крайне уродливым и скучным, – короче, я увидел себя в машине, посреди шумной развязки, прямо напротив этих тошнотворных строений и понял внезапно, что больше так не могу. Мне было около сорока, моя профессиональная жизнь удалась, но я понял, что больше так не могу. В один миг я решил создать собственную фирму и заняться архитектурой, так, как я ее понимаю. Я вполне отдавал себе отчет, что будет нелегко, но мне не терпелось хотя бы попробовать, пока я жив. Я обзвонил бывших соучеников по Школе изящных искусств, но все уже так или иначе устроились, жили своей жизнью, очень даже успешной, и рисковать им не больно-то и хотелось. Тогда я взялся за дело сам. Связался с Бернаром Ламарш-Ваделем* – мы с ним познакомились за несколько лет до того и, в общем, понравились друг другу, – и он представил меня приверженцам свободной фигуративности** – Комба, Ди Роза… Не помню, я уже говорил тебе об Уильяме Моррисе?

* Бернар Ламарш-Вадель (1949-2000) – французский писатель, поэт, арт-критик, коллекционер и фотограф.

** Свободная фигуративность – художественное течение, появившееся в начале 80-х годов во Франции.

– Да, папа, только что, пять минут назад.

– Правда? – Он затих, и на его лице мелькнуло растерянное выражение. – Попробую «Данхилл»… – Он несколько раз затянулся. – Тоже неплохо; не «Житан», но все равно неплохо. Не понимаю, почему все вдруг бросили курить.

Он замолчал и с наслаждением докурил сигарету. Джед ждал. Где-то вдалеке, за окном, одинокий клаксон пытался вывести «Он родился, божественное дитя», но ошибался и начинал заново; и снова воцарилась тишина, концерт клаксонов не состоялся. На крышах Парижа недвижно лежал плотный снежный покров; в этой тишине есть что-то бесповоротное, подумал Джед.

– Уильям Моррис был близок к прерафаэлитам, – продолжал отец, -вначале к Габриэлю Данте Россетти, потом к Берн-Джонсу, которому остался верен до самого конца. Глубинная идея прерафаэлитов заключалась в том, что искусство начало приходить в упадок сразу после Средних веков, а в самом начале Возрождения вообще порвало с какой-либо духовностью, аутентичностью, став сугубо производственной и коммерческой деятельностью, а так называемые великие мастера Возрождения, будь то Боттичелли, Рембрандт или Леонардо да Винчи, вели себя как обычные коммерческие директора; по образу и подобию Джеффа Кунса и Дэмиена Херста, так называемые великие мастера Возрождения железной рукой управляли мастерскими с полусотней, а то и сотней помощников, которые неутомимо выдавали на-гора картины, скульптуры и фрески. Сами они ограничивались общим руководством, подписывали законченное произведение, а главное, пиарились с тогдашними спонсорами – всякими принцами и папами. Прерафаэлиты, как и Уильям Моррис, считали, что надо отказаться от разделения прикладных и изящных искусств, а также замысла и исполнения: любой человек, в меру своих способностей, может производить красоту, не важно в какой форме – картины, одежду, мебель; и каждый человек точно так же имеет право окружать себя красивыми предметами в повседневной жизни. Это убеждение не мешало ему активно участвовать в деятельности социалистических организаций, его страшно привлекали движения за освобождение пролетариата; а в общем, он всего лишь намеревался покончить с системой массового производства. Любопытно, что Гропиус, основывая Баухаус, придерживался тех же идей, будучи при этом куда менее политически ангажированным, духовность волновала его гораздо больше, хотя, по сути дела, он тоже был социалистом. В «Манифесте Баухауса», в 1919 году, он заявляет, что собирается стереть различия между художником и ремесленником, провозглашая право на красоту для всех – точь-в-точь программа Уильяма Морриса. Но Баухаус, постепенно скатываясь в массовое производство, становился все более функциональным и продуктивистским; Кандинский и Клее казались белыми воронами в среде преподавателей, и к тому моменту, когда Геринг закрыл школу, она уже полностью перешла на обслуживание капиталистического производства.

Мы были не так уж и политизированы, но идеи Уильяма Морриса помогли нам освободиться от запретов, которые Ле Корбюзье наложил на любую форму орнаментации. Помню, Комба поначалу заартачился, прерафаэлиты были совсем не в его вкусе, но даже он вынужден был признать красоту узоров, нарисованных Уильямом Моррисом для обоев, и когда он наконец понял, о чем именно идет речь, то пришел в полнейший восторг. Он с превеликим удовольствием придумывал узоры для обивочных тканей, обоев и фризов, которые потом были использованы в целой группе зданий. Но в то время представители свободной фигуративности были слишком одиноки, доминировал по-прежнему минимализм, а граффити еще не существовало, во всяком случае, об этом не говорили. Одним словом, мы подготовили проектную документацию по всем более или менее интересным предложениям, выставленным на конкурс, и стали ждать…

Отец снова замолчал, как будто зависнув в своих воспоминаниях, потом как-то скис, уменьшился, сдулся на глазах, и Джед вдруг понял, с каким пылом и страстью он говорил. Никогда, даже в детстве, он не слышал, чтобы отец так говорил, – и уже никогда, подумал он, он так не заговорит, – только что на его глазах отец в последний раз пережил надежду и провал, соткавшие историю его жизни. Человеческая жизнь – это, в сущности, не бог весть что, ее можно свести к весьма ограниченному числу событий, и сейчас Джед наконец по-настоящему осознал горечь отца, потерянные годы, рак и стресс, да и самоубийство жены.

– Функционалисты занимали главенствующие позиции во всех конкурсных комиссиях, – мягко заключил отец. – Мы бились как рыба об лед, мы все бились как рыба об лед. Комба и Ди Роза не сразу ослабили хватку, в течение нескольких лет они звонили мне – узнать, не сдвинулось ли что-то с места… Потом, поняв, что надеяться не на что, сосредоточились на своей живописи. А я вынужден был согласиться на заурядный проект. Первым заказом был Порт-Амбарес, ну и пошло-поехало – я занялся возведением курортных комплексов. Свои собственные чертежи я рассовал по папкам, они так и лежат в шкафу в моем кабинете в Ренси, можешь съездить посмотреть… – Он сдержался и не добавил «когда я умру», но Джед прекрасно его понял.

Поделиться с друзьями: