Картежник и бретер, игрок и дуэлянт. Утоли моя печали
Шрифт:
Хомяков полоснул свирепым взглядом, но так и не успел ничего сказать, потому что вошла Варвара. Все встали, и Роман Трифонович спросил:
– Как Надежда?
– Почти все время спит. Здравствуйте, господа. – Варвара села рядом с Каляевым. – По-моему, я хочу есть.
– Изволите щей, Варвара Ивановна?
– С удовольствием… Кажется, она чувствует себя лучше, чем вчера, но почти не говорит. Отвечает односложно и… как-то нехотя, что ли. Но дыхание стало глубже, заметно глубже, врачи особенно подчеркнули это.
Она настолько была поглощена состоянием Нади, что не обратила никакого внимания ни на не приспособленное для обедов помещение,
– Почти не ест, но, слава Богу, много пьет, и это обнадеживает врачей. Говорят, обезвоживание организма. Алевтина принесла все соки, какие только могла сыскать, но Степан Петрович рекомендовал клюквенный. И боржом.
– Ей нужна строгая диета, – сказал Немирович-Данченко.
– Да, да. – Варвара почему-то оживилась. – Я присутствовала на консилиуме, где обсуждалась особо щадящая диета, потому что в Наденьке же все…
Варвара замолчала, прикрыв глаза ладонью. Плечи ее судорожно вздрогнули.
– Ну-ну, Варенька, – тихо вздохнул Хомяков.
И все примолкли. Осторожно, боясь звякнуть ложками, хлебали щи, опустив глаза.
Наденька спала. Грапа неподвижно сидела подле, осторожно подсунув руку под ее ладонь, и смотрела на бледное, покрытое синяками и подсохшими царапинами, осунувшееся лицо. «Господи, – мучительно думалось ей. – Зачем же девочки страдают? Они же безвинны еще, как цветочки, безвинны…»
Длинные ресницы чуть заметно дрогнули. Надя глаз не открыла, но Грапа поняла, что она уже проснулась, и чуть пожала маленькую сухую ладонь.
– Здравствуй, барышня моя, – почти беззвучно шепнула Грапа. – Здравствуй, девочка…
– Грапа… – еле слышно произнесла Наденька.
И две жалких, крохотных слезинки выкатились из-под век на серые проваленные щеки.
Варя легла рано, внезапно почувствовав не только безмерную усталость, но и странное ощущение расслабленности. Будто туго натянутые струны вдруг отпустили с подвинченных до предела колков, и она понимала, что так оно и было на самом деле, потому что рядом с Наденькой вновь появилась Грапа. Теперь можно было хотя бы чуточку передохнуть.
Она лежала на спине, положив на одеяло так и не разрезанный журнал. Журнал был взят скорее по привычке, читать Варе не хотелось, потому что все мысли были заняты сестрой. Физическое состояние Нади сейчас ее не столько беспокоило: она верила врачам, окончательно и единогласно пришедшим к выводу, что нет ни переломов, ни вывихов, а остальное вполне поправимо. Но Варя очень тревожилась о ее психике, потому что знала свою Наденьку с раннего детства, знала до мельчайших подробностей, перебирала эти подробности в памяти и – не узнавала собственной сестры. Никакие врачи не имели возможности сравнивать то, что видели, с тем, что было когда-то, и рассказы Вари здесь мало чем могли помочь. Врачебные представления в данном случае опирались на некий абсолют, некую общечеловеческую усредненность, а Варины воспоминания хранили дорогой и вполне конкретный, вполне живой образ любимого существа. С его смехом, капризами, привычками, радостями и обидами. И она все время размышляла, что же сохранилось, выстояло, выжило в ее вечно маленькой сестренке.
Вечно маленькой потому, что Варя была старше почти на четверть века и, не давая себе отчета, всегда воспринимала Наденьку только как собственную дочь.«Нет, нет, никакие психиатры не в состоянии ей помочь, – думала она. – Они же совершенно не представляют, какой она была. Здесь нужен кто-то иной, который смог бы проникнуть в ее душу, а не подгонять эту душу под хоть и здоровую, но не ее. Иначе мы потеряем Наденьку, потеряем…»
– Есть блаженный, барыня, – шептала ей Алевтина. – Святостью, говорят, обладает великой…
От блаженных и юродивых Варя только отмахивалась, считая их шарлатанами, потому что так однажды, еще в далеком детстве, сказал отец. Правда, мама тогда осторожно засомневалась в его столь категорическом определении («Доброе слово и кошке понятно…»), но Варваре отцовские слова были яснее и ближе просто в силу трезвости собственного характера.
– Может быть, попробовать гипноз? – предложила женщина, врач Пироговской больницы (Варя в отчаянии советовалась со всеми). – Правда, этот врач пользует в Петербурге.
– Это не имеет значения.
– Доктор Фельдман. Я слышала, что он излечил сына начальника Морской тюрьмы от серьезного недуга.
Недуг оказался эпилепсией, но Варя все же запомнила совет для будущего. Когда – не дай Бог! – медицина исчерпает все свои средства и распишется в собственной беспомощности…
Все двери в особняке открывались абсолютно бесшумно, поскольку Роман Трифонович не терпел никаких скрипов, и Варя скорее почувствовала, что в ее спальню кто-то вошел. Повернула голову, всмотрелась.
У портьеры стоял муж. В халате и домашних ковровых шлепанцах. И было очень похоже, что вид у него виноватый.
– Я принял Грапу на службу, – почему-то сообщил он. – Со вчерашнего дня.
– Ты очень правильно поступил.
– Думаю, Надюше будет легче.
– Очень надеюсь на это. Чего ты стоишь у дверей? Ты куда-то торопишься?
– Нет. – Роман Трифонович как-то не очень уверенно приблизился к семейному ложу, присел на пуфик у ног Вари. – Завтра Феничку хоронят. Я пойду на похороны.
Варя вздохнула, вытерла набежавшие слезы.
– Поклонись ей от меня.
Хомяков молча покивал. Помолчали.
– Может быть, следует как-то деликатно помочь родителям? Наденька говорила, что Феничка была единственным ребенком.
– Да. – Роман Трифонович тяжело, медленно вздохнул. – Ты прости меня, Варенька. Прости.
– И ты меня прости, Роман.
Хомяков покивал, неуверенно поднялся.
– Куда же ты? Когда так страшно, надо быть вместе.
Варя улыбнулась, и, выпростав из-под одеяла руку, протянула ему.
– Варенька…
Роман Трифонович упал на колени, схватил ее руку, поцеловал, прижал к груди.
– Занесло меня, Варенька. Занесло…
Грапа не вернулась домой ни в эту ночь, ни в последующие. По ее просьбе в палате поставили раскладную койку, и горничная чутко дремала на ней, ловя каждый вздох Наденьки.
– Так для барышни спокойнее будет, Варвара Ивановна. А спокой сейчас – главное для нее.
– Как ночь прошла?
– Раз только прошептала. Тихо так, но я расслышала.
– Что ты расслышала?
Грапа помолчала, точно припоминая. Потом вздохнула:
– Устала, говорит. «Боже мой, как я устала». Вот так, слово в слово.