Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Картина паломничества
Шрифт:

– А как жить дальше?
– крикнул Лоскутников, подводя свой рассказ к концу, но не видя, чтобы его действительно можно было как-то основательно закончить.

– Тебе тридцать пять лет, не меньше, - спокойно, невозмутимо возразил хозяин, - пора бы и знать.

– Что знать?

– А что как ты ни проживешь оставшееся тебе время, это и будет ответом на твой вопрос.

Сказал Буслов это и рассмеялся, довольный, что можно так просто складывать слова в нечто более или менее похожее на разумные фразы и даже толковые ответы. Лоскутников продолжал суетиться. Он большими шагами пересекал веранду из угла в угол и порой тяжело опускал голову на грудь, тем показывая, как ее, переполненную беспорядочными мыслями, неудобно носить.

– Хорошо, - сказал он, - на это ты мне уже открыл глаза, то есть на мое будущее. А я и шел к тебе в надежде на подобное. Но ведь дело не только

в том, как буду дальше жить я. Не только с этим я шел сюда. Нет, не во мне дело, а в том крике, который подняли люди... в той тревоге, в том беспокойстве, которое этот крик вселил в мое сердце, да... Я встревожен, вот в чем штука. Я выбит из колеи.

– Люди сейчас часто выкрикивают разные требования, в том числе и это, то есть чтобы им дали национальную идею. Они тоже выбиты из колеи. Но не потому, что опешили от усиленной работы мысли, а потому, что знай себе испытывают эту страшную жажду и не в состоянии удержаться от вопля. Ты тут как зритель спектакля, а они-то, они как раз его участники. Согласись, им приходится гораздо труднее и хуже, чем тебе.

– Если бы я это услышал, если бы это случилось со мной в большом городе, я бы поневоле тут же наткнулся на что-то уводящее в сторону, я бы рассеялся. Но в нашем маленьком городке подобные вещи выходят откровением. Я вдруг почувствовал, что меня окружают декорации, из которых мне не выйти, за пределы которых не вырваться... и рассеяния здесь быть не может. Этот наш древний кремль... и внезапно вопль... а не потому они кричат, и я вместе с ними, не потому мы кричим, что какой-то кромешный варвар, дикий враг уже рушит башни, и надо бежать в храм, молить Бога о спасении, и в конце концов свалиться под ударом сабли... Вот видишь, я брежу...

– А и этот наш кремль - что тебе еще надо более важного?
– перебил Буслов.
– И будешь бредить, если не разберешься. В этом кремле случались такие смуты, что наше время против них - храм тишины и покоя. А ничего, мир вверх дном не перевернулся. Дураки ленивы, лень им заглянуть в прошлое, пораскинуть мозгами, а что-то такое подзуживает их быть как бы мыслителями и в некотором роде даже патриотами, и тогда они бросаются на самый легкий путь, вдруг выскакивают с требованием дать им национальную идею. Дать! А почему сами не берут? Почему с других взыскивают? Кто дал им на это право? На кой черт они в таком случае нужны?

– Но ужас в том, что нет ответа.

– Ответ есть, - сказал Буслов сурово.

– Да если бы я сам выдумал этот вопрос, я бы, скорее всего, нашел ответ, но когда они там в театре закричали и стали требовать, я понял, что, окажись я на месте этого дурацкого писателя, тоже ничего не сумел бы ответить. Вот почему я и забегал.

Буслов, положив сжатые кулаки на стол и поймав собеседника в угрюмую и упорную неподвижность своего взгляда, учил:

– Не будь заодно с дураками. Если мы с тобой люди культуры, ответ для нас всегда, в любой ситуации, должен лежать на поверхности. И для меня он лежит. Иконы Рублева - вот это и есть национальная идея. Кремль, романы Достоевского - все это наша национальная идея. Платонова возьми, писателя. А то еще был историк Платонов, так что если что, смотри, не перепутай.

– Был еще, вроде как, епископ или архиепископ такой, - сказал Лоскутников с торопливой услужливостью, даже как будто отважился подсказать своему речистому товарищу.

– Платонов... я о писателе... чего же еще, дорогой, какую и где еще искать тебе национальную идею?

– Понимают ли иностранцы Платонова, вот вопрос.

– Бог с ними, с иностранцами, - раздосадовано отмахнулся Буслов.

Переменился климат в душе Лоскутникова; метнувшись всем существом на родные просторы, он спросил с особой, остро и самозабвенно смеющейся или словно бы поющей заинтересованностью:

– Сам факт их существования, этих великих, в нем и заключается суть?

– Если угодно, то да, в самом факте их существования и заключается. Если ты не способен пойти глубже и вникнуть в содержание, то да, берись именно за сам факт их существования. Но я бы еще детьми заставлял наших людей читать "Историю" Карамзина, по крайней мере, три-четыре последних тома, чтобы они, как и ее первые читатели, вдруг осознали, что у страны есть история, и еще какая! Тарковского возьми с его фильмами. Вспомним и архимандрита Феодора, он отказался, читал я где-то, от монашества, но и в мирской жизни остался святым. Вот что наша национальная идея, - рассказывал Буслов.
– Стихи Тютчева, книжки Бориса Зайцева. И ничего не надо выдумывать. Поздно вам, мои хорошие, - рассердился Буслов и стукнул кулаком по столу, - что-то там еще выдумывать в театре в компании

с залетным беллетристом. Все уже есть. Надо только уметь пользоваться. Но только сначала научись пользоваться с любовью. Со свечкой в руке пройди вокруг кремля, да сделай сердцем так, чтобы она не погасла.

Лоскутников в задумчивости опускал низко голову, и обдумывание услышанного от Буслова странным образом погружало его в атмосферу какой-то небывалости и неслыханности, так что он и извивался, сообразуя себя с этим новым и неожиданным для него местонахождением, и оттого, в этой рискованной подвижности, его тонкая шея словно заплеталась в косу, что забавляло даже пасмурного Буслова. Печалью веет от такого русского человека, отмечал он.

– А если кто-то уже стар и ему некогда все это познавать, читать и смотреть, как тогда быть?
– запищал Лоскутников будто со стороны чужим голосом, как бы из души человека, не вовлеченного в разговор, но так или иначе им задетого и даже, может быть, уязвленного.

– За всех я не могу думать и искать, - резко ответил Буслов.
– Пусть каждый на своем месте беспокоится и сам все решает. А то привыкли за чужой счет... Из чужих рук хотят кормиться. А ты сделай все, на что способен, ты утвердись самостоятельно, ты отлично, отлично сделай предназначенное тебе и все иначе сложится, да, да, ты изумишься, потому что душа переменится и совсем другое будет положение вокруг в целой стране!
– закончил Буслов с некоторым умоисступлением. Его глаза засверкали, горящими угольками замельтешили в обступившей некстати помянутую душу Лоскутникова тьме, вычерчивая траектории полета в страну будущего, в страну мечты, которая внезапно приоткрылась за порывом его одержимости.

Нехорошо было на душе Лоскутникова, снующей мышонком. Он старался не сойти с твердой почвы, рассуждать в каком-то неусыпном отрезвлении. Буслов этот, томился Лоскутников сухим и жестким рассуждением, не продвинулся дальше унылой провинциальной газеты, и рога на голову принял, а послушать его, выходит, что он вовсю утверждает и подтверждает свою самостоятельность, я же рядом с ним как есть растерянный зверек и верчусь, кручусь... он будто бы манерно и изысканно вертится, а я - ничтожным простецом! Всматривался Лоскутников в Буслова, пожелавшего предстать перед ним в обличье умного и гордого просветителя, а получалось, что высматривал и выслеживал самого себя, но куда ни глянет, там уже и след его простыл. Он подозревал, что этот обидный для него фокус устроил приятель.

Но Буслов, должно быть, читал Карамзина, по крайней мере, последние тома его "Истории", и это у Буслова вымахивало в преимущество, с которым трудно, а то и незачем было спорить. Лоскутников упал на стул. Под пристальным и насмешливым взглядом своего мучителя он хотел с некоторой горделивостью скрестить руки на груди, но когда поднял их и стал приводить в нужный ему порядок, они взбунтовались и легли совсем не так, как следовало, и вышло, что он, скорее, схватился за грудь с какой-то немощью, как бы даже последней жалобностью угасающего человека. И то сказать, чаю не предложил, - думал Лоскутников, нелепо корчась на стуле.
– Я к нему как человек к человеку, я к нему как к другу пришел, за советом, за поддержкой, может быть, я даже пришел к нему как к старшему другу, как к более сведущему и умудренному, а он чаю для меня пожалел! Отвращение внушал ему Буслов. Но потом он вспомнил, что чай пить хозяин как раз предлагал, и тогда уже заново показался ему Буслов действительно старшим другом, учителем, на редкость сведущим и умудренным человеком. А как просветил! В одно мгновение разъяснил все, рассеял бессмысленные тревоги и свел на нет нелепые страхи. Словно солнце взошло посреди темной ночи, и сквозь это солнце просвечивал опять же Буслов. Лоскутников, постигший теперь, где искать, где и как внимать подлинности страны, в порыве благоговения заторопился к личности Буслова. Тот стал слегка заслоняться и делать склонности к бегству, маневрируя не вполне достойным его нового значения образом. Он как будто принялся разбрасывать гаденького вида преграды перед набегающим Лоскутниковым, даже, подлец, защитно подванивал, как иное животное, и еще менее кажется шуткой, что в некоторые мгновения, жутковато играя в прятки, он вдруг призрачно высовывал бледную и мрачную физиономию то из случайно подвернувшегося зеркала, то уже из внешней ночи за окном. Но все это сосредоточилось именно что в одном мгновении, пролетевшем для слишком возбужденного Лоскутникова незаметно. У него было сильное желание поцеловать бусловскую руку в знак благодарности за чудо, которое содеяла с ним и она заодно со всем прочим существом Буслова, но все же он сознавал, что это было бы чересчур, а потому только схватил ее и горячо потряс.

Поделиться с друзьями: