Картина паломничества
Шрифт:
Уже дома Лоскутников сообразил, откуда это ощущение подмены: Буслов, тот самый, который превосходно разъяснил сущность национальной идеи и тем занял позицию учителя, первый начал тут историю превращений, бросившись вдруг разыгрывать роль оскорбленного супруга. Но он справился с этой ролью отлично и даже усмехался в сознании своей победоносности. А Лоскутников, который был готов остаться перед Бусловым в роли послушного ученика, но внезапно получил щелчок в нос, не придумал ничего лучше, как удариться в бегство, и тем самым он потерял всякую роль, даже возможность иметь ее. И что ему оставалось теперь, если не бежать дальше до бесконечности и в неизвестность?
Но куда все-таки? Он жил в маленьком домике, и это сразу его ограничило, замкнуло в стенах и сузило, истончило до того, что он мог бы пожить какое-то время незаметно, невидимо даже на таком тесном, просматриваемом одним взглядом пространстве. Еще возник у него вопрос, доходит ли у рассудительного, умного, все как будто постигшего Буслова до любви к тем великим вещам, суть и значение которых он столь хорошо поясняет. И мучился он
Проведя ночь без сна, в неизбывной маете, Лоскутников утром не пошел в редакцию, и это получилось как бы само собой, словно он обдумал все и принял решение не ходить. Полилось рекой кофе, и табачный дым, малюя в своих медленных извивах сизые рожицы и коварные ухмылки, заволок домик. Ничего не сделал Лоскутников, не бросился искать другую работу, где бы у него не было надобности каждый день встречаться с Бусловым, не попытался продать домик и уехать в другой город, чтобы начать жизнь заново. Выходила его бездеятельность похожей на желание конца, смерти, хотя он сам, вдумываясь в то, что рискует просто замучиться голодом, испытывал какое-то странное воодушевление и вовсе не находил свое положение безысходным. Разве что в иные минуты ему хотелось, чтобы пришел Буслов и попросил возвращения к прежним добрым отношениям.
Но от Буслова не было ни слуху ни духу. Неожиданно пришел редактор газеты, высокий хорошо одетый старик, вальяжный и, кажется, по легкомыслию или неосмотрительности с большим успехом принявший на себя роль субъекта несколько глуповатого.
– Сынок, - сказал он, снисходительно усмехаясь и, чтобы придать ситуации оттенок комичности, выставляя телом какие-то несообразные с его внешним строением движения, - наслышан о твоих приключениях.
– Буслов рассказал?
Лоскутников вскрикивал и ахал. Ему показалось бы совсем уж постыдным и невероятным его положение, если бы Буслов распустил язык. Он прорывался к истине сквозь дряблую гущу живых картин, которыми гость бездумно испытывал искренность его разума, изображая разных заключенных в человеческом существе зверушек, и милых, и злых, и лукавых. То скакнет зайчонком, навострив длинные уши, то закосит хитрой лисицей. Лоскутников даже пугался, столь ему было не до артистических дарований начальника. А тот благодушно заметил:
– Да нет же, что Буслов!
– Коротко прохохотал старик над тем, что больше не нуждался в бусловских достоинствах.
– Нашлись свидетели, видели, что с тобой приключилось, когда ты внимал благовесту. Или что там такое было... благовест был? Бог знает какая все это чепуха! И случай с тобой произошел забавный!
– воскликнул редактор со смехом отнюдь не старого человека, заржал юным идиотом.
– Приходи к нам, - вдруг заключил он.
Лоскутников отрицательно качал головой.
– Буслов ушел, уволился, буквально на следующий день после происшествия, - рассказывал старик.
– Не понимаю, на что он рассчитывает. Как он думает перебиться? Но это его дело, ты согласен? Захотел уходить уходи. Я ему так и сказал. Я ему сказал, что мы без него вполне обойдемся. А вообще-то люди нам нужны, предельно необходимы. Ты приходи. Мы не можем в нашем скромном городишке, где очень мало образованности и еще меньше талантов, разбрасываться людьми.
– Я приду...
– пообещал Лоскутников.
– Но Буслов... он из-за меня, из-за того, что сделал?
– Какая разница!
– Если из-за меня, если из-за того, что сделал, - горячо заговорил Лоскутников, - то это печально и нехорошо. Буслова надо вернуть! Пропадет человек!
– Не пропадет.
– Он из-за меня пропадет. В конечном счете из-за меня ведь... настаивал Лоскутников и ужасался своим выводам, своим мнениям.
А старик знай себе посмеивался.
– Не в чем тебе себя винить, и Буслов этот ни при каких обстоятельствах не пропадет, - обменивался он с собеседником выводами и мнениями.
– Впрочем, я только потому и выйду на работу, что там больше нет и не будет Буслова, - сказал Лоскутников.
На том и порешили. Провожая редактора к двери, Лоскутников говорил:
– Либо я, либо Буслов. Теперь так стоит вопрос. А в связке нам не быть.
Без Буслова в редакции стало скучно. Он всегда держался особняком, однако его авторитет умного, знающего и надежного человека хорошо организовывал всех в массу уверенных в полезности и важности своего дела сотрудников. Бусловым газете следовало гордиться, и ждали только, когда старый редактор окончательно выдохнется и уйдет, фактически выжив из ума, а здравый и цельный Буслов займет его место. Нынче же, когда ушел Буслов, людям представлялось, что у них отобрали какую-то сокровенную мечту. И хотя многие ненавидели Буслова как человека, превосходящего их во всех отношениях, все сообща, с большим или меньшим упорством, видели в Лоскутникове врага, из-за проделок которого Буслов
вынужден был сломать свою карьеру. Неприязнь к Буслову некоторым образом перекинулась на Лоскутникова, поскольку вообще без этого было нельзя, и его хотели словно бы даже подтянуть немножко до уровня Буслова, чтобы нелюбовь не была маленькой и ничтожной. Лоскутников наблюдал все эти жалящие чувства и интриги, но не придавал им большого значения, ибо они копошились в мире, которого он теперь почти не касался. Ведь на нем по-прежнему висела тягость унижения. Он был унижен и щелчком по носу в древних стенах кремля, и тем, что Буслов ушел, как бы свысока, презрительно освобождая ему место.Долго он не мог собраться с духом и осмыслить свое положение и состояние в целом, а когда это ему наконец удалось, вышло, что он как бы огромной, темной фигурой человека, живущего своей единственной и неповторимой жизнью, мучительно и не очень-то изобретательно стоит на перепутье, откуда одна дорога ведет, через унижения, к верной гибели, а на другой можно предполагать даже и некое великолепное будущее. Лоскутников с естественной в данном случае твердостью избрал лучшую дорогу. Великолепие будущего обуславливалось возможностью построить что-то мощное и основательное именно на фундаменте создавшейся у Лоскутникова за последнее время неплохой образованности, начитанности, уже и строилось оно добытым им опытом духовности, жгуче пропитавшей его склонностью к размышлениям и анализу. Он имел теперь некоторое право взглянуть на окружающих надменно. Но это было бы всего лишь отношением к людям, к коллегам по редакции и прохожим на улицах, которые все как один выглядели неучами, суетными и праздными людишками. Это была бы только часть решения проблемы, а Лоскутникову требовалось полное, безусловное решение, которое затрагивало бы и определяло прежде всего его собственную личность. И тут не было важнее дела, чем отделить право этой личности на игру с внешним, на высокомерные позы и взгляды, от ее действительного внутреннего положения и ее самосознания. А с этим складывалось не все ладно. Начинаясь в мелких снах, вдруг вырастал и надвигался на него какой-то общемировой кошмар, и если было от него спасение, то, казалось, одно только общее же, где-то уже с толком, с наглой уверенностью прописанное, а личного было и не разглядеть в этой картине, с суровой навязчивостью лезущей в глаза. Легко и безмерно, как от невыносимой боли, кричалось Лоскутникову, что уж знает он нынче признаки, свойства и вообще суть национальной идеи, и знает теперь не столько с подсказки Буслова, сколько силой набранного им опыта познания, а если так, то как же было не возникнуть вопросу, как ему дальше обращаться с этим опытом, на что употребить добытый груз, каким образом не только иметь идею, но и выразить ее или даже самому выразиться в ней?
***
Прежние муки показались Лоскутникову смешными. Когда он наполнялся знаниями и опытом, он вел, в сущности, обычную жизнь и по-настоящему страдал разве что в минуты особых злоупотреблений кофе и табаком. Это были, можно сказать, физические страдания. А наполнившись, он вдруг осознал, что ему нечего делать с этой полнотой, некуда излить свои знания и свой опыт. По окружающим он не замечал, чтобы это было кому-либо нужно. Жизнь не создала условий, которые позволили бы ему проявиться во всю его нынешнюю мощь, и она оставалась внутри, распирала его изнутри, толкалась как плод, вполне созревший для новорождения, но не находивший свободного выхода.
Мог нынче Лоскутников напиваться кофе до упаду и курить до одури, а не складывалось тех мучений, которые уже вспоминались ему как прекрасная сказка. Его мучила мысль, что это он не знает, на что употребиться и как использовать свою духовную мощь с пользой для общества, для истории, наконец, для той же национальной идеи, ради которой круто переменил судьбу; не знает он, а вообще-то выход есть, и это он слеп и глуп, не посвящен и недостаточно умел, энергичен и изощрен в умении приспосабливаться, и к тому же, на его беду, некому подать ему совет и помощь. Так-то жилось теперь! Как в тумане исполнял Лоскутников свои профессиональные обязанности; правда, редакции, невзыскательному редактору и того хватало. Лоскутников бросил книги, полагая, что уже вполне умудрился ими, и бродил по улицам, смеша встречных своей все более разбалтывающейся походкой. В отчаянии от безуспешности потуг выдумать себе употребление и большое, огромное занятие, в котором стал бы светозарен, он склонялся к мысли, что ведь общество само уже должно было бы разглядеть его значительность и с полным удовольствием воспользоваться его силами и талантами.
Он спускался к реке, забивался в кусты, как в домик, смотрел на светлое, играющее с солнечными бликами течение и шептал вопрос, почему же это никто не вскидывается в изумлении, завидев его, не устремляется к нему со знаками уважения и почтения. Впрочем, он сознавал, что в некотором смысле отдает дань сумасшествию. Он словно видит свою силу, свою духовную мощь в неком уже воплощении. Но так может видеть он, знающий себя, а как это увидеть другим, если его древо духовности до сих пор не дало никаких плодов и будто бы воплотившаяся мощь на самом деле вовсе не выступила наружу? Лоскутников в кустах падал, тяжело вздохнув, и валялся на траве. У него была потребность устроить накопившейся в нем силе реальное воплощение во внешнем мире, но он не находил, чем бы таким заняться, чтобы хоть в малейшей мере выразить свое внутреннее богатство. И Лоскутников стал засыхать. Уже затмевала его рубаха, прежде сидевшая на нем строго по фигуре. Под кожей на его лице обозначились провалы, а руки безвольно провисли, весь он заострился, и по его телу побежал тонкий огонь, пожирающий уже не плоть, а самый дух. Этот огонь не могли видеть окружающие, но Лоскутников видел, потому что не мог же он не чувствовать, что его остается все меньше.