Катастрофа
Шрифт:
— Давай поженимся? — сказал Олев, неожиданно останавливаясь перед Сирье.
Сирье молча уставилась на него.
— Да нет, зачем?! — спросила она наконец испуганно, еле слышно, будто просыпаясь.
Олев пожал плечами, отвернулся; он встал боком к Сирье и принялся указательным пальцем соскребывать лед с бокового стекла автомашины. По его лицу пробежала усмешка — какая-то презрительная, злая или раздраженная.
— Нет-нет, — забормотала Сирье, ее вдруг охватил панический страх. — Давай поедем, — умоляла она, теребя Олева за рукав, — пожалуйста, поедем, здесь так холодно!
Олев снова пожал плечами и сел в машину.
Сирье почти желала, чтобы их занесло на повороте. Но Олев вел машину с присущей ему уверенностью.
Что это со мной, отчего я так разволновалась, думала Сирье. Она сидела как на иголках, но Олев больше не обращал на нее внимания.
Они добрались до города, когда уже стемнело.
Олев остановил машину у дома Сирье и, не оборачиваясь, сказал:
— Спокойной ночи!
— Спокойной ночи, — пробормотала Сирье в ответ и вылезла из машины.
Она опустилась на свою кушетку, как была в пальто, и даже не стала зажигать свет, сидела в темноте и думала: я несчастна.
Она могла не жалуясь переносить боль, скорбь, одиночество — все это представлялось ей естественным, но когда ее ставили перед сложным, запутанным вопросом, ей казалось, что она несчастна.
Не думал же Олев об этом серьезно? Но тут перед ее глазами заново пробежал сегодняшний день: мучительное ничегонеделанье в ледяной даче, вышагивание Олева взад-вперед, раздраженное пожатие плечами и усмешка… Нет, все это далеко от шуток! И Сирье снова впала в отчаяние.
Олев не беспокоил ее в воскресенье, не пришел встречать ее к институту и в понедельник. Сирье знала — теперь ей следовало бы позвонить самой. Во вторник она решила прогулять занятия и пошла к Аояну. Его могло и не быть в мастерской, там могла оказаться какая-нибудь натурщица или вообще невесть кто… Но Сирье не стала раздумывать. Чем ближе она подходила к мастерской Аояна, тем легче у нее становилось на душе. Поднимаясь по скрипучей лестнице, она почти ощущала у себя за спиной крылья.
Аоян был один и, похоже, искренне обрадовался. Он поспешно заговорил:
— Ты, конечно, совсем продрогла. У меня есть какой-то ликер, вот, вишневый. Замечательный ликер. Я сварил бы кофе, только кофе кончился… Но я могу вскипятить воды!
— Ох, я согласна и на ликер, — сияя, сказала Сирье; у нее было такое чувство, будто она выбралась из дремучего леса.
— Мне лень было идти сегодня в институт, — объяснила она, шмыгая носом; она не могла одновременно снимать пальто и сморкаться, а снять пальто было важнее: ей казалось, что если она тут же его не снимет, то он или она вдруг скажут что-нибудь такое, что пальто снимать и не придется, и тогда снова все запутается, и опять станет грустно.
— Ты, конечно, как всегда, со своими бедами, — сказал Аоян, когда Сирье наконец устроилась на кушетке, держа в руках стакан, на дне которого поблескивал ликер, — и все же я рад!
— Угу, — сверкнув улыбкой, произнесла Сирье, — разумеется! — Но тут же стала серьезной, словно испугавшись чего-то, и еле слышно добавила: — Со своими бедами…
Алоян подсел к Сирье, осторожно обнял ее. Сирье повернулась к нему и с любопытством стала рассматривать его лицо, впалую грудь, живот, выпиравший из-под рубахи.
Аоян как-то захотел нарисовать ее, заикнулся об этом мимоходом. И Сирье с радостью согласилась. Ее привлекали непривычные вещи: извилистые улочки Старого города, криволапые бродячие псы, живущие какой-то независимой загадочной жизнью… У Аояна было красивое лицо: тонкий нос с двумя чуть заметными горбинками — на полотнах старинных мастеров у Христа обычно был такой же нос. Этот нос хорошо гармонировал с овальным лицом и спокойными теплыми темно-карими глазами. Но щеки его уже начали округляться, кожа на них становилась дряблой, появился двойной подбородок. Аоян быстро полнел — видимо, потому, что мало двигался. В детстве он переболел полиомиелитом: на спине
был заметный горб, грудь вдавлена, причем от этого выпирал живот — в сторону правого бедра. При ходьбе он как-то странно вихлял коленями и правым бедром, создавалось впечатление, что походка у него намеренно расхлябанная. Сам он очень гордился тем, как ходит. Говорил, что пятнадцать лет назад ковылял, опираясь на две палки, а теперь обходится одной, да и ею может поигрывать, — и кружил по комнате, изображая щеголя. Сирье смеялась от всей души, как малый ребенок. Это было, когда они познакомились поближе. Поначалу Сирье, позируя на диване, решалась поглядывать на него лишь украдкой. Но, конечно же, получалось это у нее слишком откровенно, так что Аоян заметил и сказал:— Смотри, смотри, не бойся! Главное, чтобы тебе не было скучно!
А сейчас он сказал:
— Ты, кажется, стосковалась по моей внешности. Ну конечно, ведь мы так давно не видались!
Сирье еще в прошлом году перевелась на отделение живописи, и теперь они действительно встречались редко.
— Я совсем не так смотрела, — возразила Сирье. — Я смотрела вовсе… ну, в общем, мне здесь ужасно хорошо!
— Неужели? — спросил Аоян насмешливым тоном, убрал руку с плеча Сирье, уставился в какую-то точку на выцветших розовых обоях и заговорил теперь уже серьезно, даже с каким-то робким удивлением:
— Я тоже иной раз думаю, что здесь ужасно хорошо… по-своему хорошо. Может быть, плохо, что ты пришла, но мне не хочется, чтобы ты снова ушла.
— Как же быть? — беспомощно произнесла Сирье.
— Да, как же быть, — рассеянно повторил он вслед за ней.
Взгляд Сирье задержался на той же самой точке на обоях: отъевшийся ржавого цвета клоп полз вверх по стене. Сирье не могла не улыбнуться. Этот клоп был ей знаком. Она не раз видела его на потолке, когда лежала здесь на диване. Это было упитанное, исполненное собственного достоинства существо — клоп никогда открыто не вмешивался в их дела, никогда не сваливался на них с потолка.
— Вот клоп, — сказал как-то раз Аоян, лежа рядом с Сирье и глядя в потолок, — и как его ненавидят, и как только ни уничтожают, и сам он стал красным от этого тяжкого груза презрения, а не сдается, все ползет…
И сейчас клоп, не сворачивая, шествовал своим путем, может быть домой, в какую-нибудь щель под обоями.
— Олев сделал мне предложение, — сообщила Сирье.
Аоян удивился.
— Ну, значит, у тебя все в порядке!
Однако в обычном подтрунивании прозвучала и горечь. Впрочем, Аоян был не Олев, выражение лица которого или оттенок голоса могли выбить Сирье из колеи.
— Ох, не знаю, все так сложно, — пожаловалась она.
— Чего ж тут такого сложного?
— Для меня — да, ведь решать-то должна я! Если б он прикрикнул на меня или… А он как будто задал мне вопрос… Я боюсь. Не представляю, как они поладят с моим отцом. Оба такие мрачные. Впрочем, мы, наверно, будем жить у его родителей. Конечно, его мать меня недолюбливает. Но меня это не особенно трогает, я не больно обращаю внимание на то, любят меня или нет. Отец останется один… Конечно, он мог бы поехать в Пайде, к Тынису. Там у них целый дом, ему отвели бы отдельную комнату — они всегда так говорили. Там и сад, и внуки… Ему ведь больше не надо ходить на работу, мог бы в конце концов спокойно пожить! Сейчас он все обо мне заботится — даже готовит! Пока мама была жива, он ничего дома не делал. Я вообще не представляла, как он мог бы что-то делать дома. Мы с Тынисом боялись его, когда были маленькие. Знаешь, мне кажется, что сейчас ему именно этого и хочется — жить вдвоем со мной… А так ведь он останется совсем один… Господи, почему я должна обо всем думать, без конца думать! Ну почему я не корова! — воскликнула она в отчаянии, а затем смущенно продолжала: — Мне так нравится трава. Вот бы лежать на травке и жевать жвачку. Знаешь, — прошептала она, — а отец-то старый!