Катастрофа
Шрифт:
— Рейхсминистр Иоахим фон Риббентроп ждет советских представителей в министерстве иностранных дел…
На Вильгельмштрассе подъезд с чугунным навесом был ярко освещен прожекторами. Десятки кинооператоров, фотографов, журналистов суетились вокруг.
У Риббентропа было опухшее, пунцовое лицо, мутные, воспаленные глаза. От него несло перегаром, заметно дрожали руки, голос срывался:
— Я вынужден кратко изложить содержание меморандума фюрера…
Когда протокол был соблюден и советские дипломаты направились к выходу, произошло нечто неординарное. Риббентроп догнал Бережкова.
— Я был против этого… Зачем он сделал это? Я пытался Гитлера отговорить… он ничего… он никого не хочет слушать… кроме внутреннего голоса. Он беседует с «универсальным духом».
Бережкова поразило, что Риббентроп смущается и путается, и вообще весь этот разговор в министерском коридоре выглядел какой-то сумасшедшей фантасмагорией.
Бережков недоуменно пожал плечами:
— Что я могу сделать?
Риббентроп навалился на него плечом, задышал в ухо:
— Передайте в Москве, лучше самому Сталину, скажите обязательно… я был против нападения. Я не хочу… не могу…
Советский дипломат отпрянул от рейхсминистра. Он опасался, что это уединение могут неправильно истолковать в Москве. Через час, вернувшись в уже осажденное советское посольство, он в докладной изложил это необычное происшествие.
…Огненный смерч войны уже катился по российской земле.
2
Утром 22 июня Бунин встал с постели позже обычного. Всю ночь его мучили кошмары. Приснился мертвый Мережковский, лежащий в гробу. Гроб был не застлан, рядом ни веночка, ни цветочка. И громадная толпа, разбитая на три колонны, пришедшая прощаться с покойным.
Бунина кто-то провел сразу к гробу, приговаривая:
— Господа, пропустите друга усопшего…
Когда Бунин подошел ближе, покойник вдруг стал извиваться в гробу, потягиваясь и искривляясь вправо. Оказавшийся вдруг рядом Милюков тихо прошептал:
— Не бойтесь, Иван Алексеевич, это у Дмитрия Сергеевича предсмертные судороги…
Бунин в ужасе проснулся, сел на кровати и долго не мог успокоиться. Разбудил Веру Николаевну, стал рассказывать сон, та недовольно протянула:
— Ян, ну что ты мне такую жуть рассказываешь… — и тут же уснула вновь.
Бунин перекрестил постель, помолился сам, но забылся в тяжелой дремоте лишь под утро.
Когда он пришел завтракать, все семейство уже давно ожидало его за столом. Вера Николаевна, разливая постный суп с протертым горохом, спросила:
— Ян, мне приснилось или правда, что ты ночью мне рассказывал про Мережковского в гробу?
Бунин рассказал свой сон. Никто не мог истолковать его, лишь Галина игриво заметила:
— Это к деньгам. Американцы пришлют доллары!
— Как же, пришлют — черта в ступе! Дождешься от них. Цетлин обещала продуктовую посылку организовать, но уже третий месяц — ни слуху ни духу.
Магда полюбопытствовала:
— Вы, Иван Алексеевич, давно знаете супругов Мережковских?
— Как ни странно, в России мы почти не были знакомы — так, лишь раскланивались при случайных встречах. К тому же после моей отповеди на финском вечере в Петрограде — это было в семнадцатом году — Мережковский люто меня возненавидел. Но скрывал это, сколько
мог. А после получения мною Нобелевской премии зависть эту неприязнь сделала явной.— Помнишь, Ян, как он Пилсудского обхаживал?
Бунин расхохотался:
— Я все истории нежной любви к вождям знаю со слов самого Дмитрия Сергеевича. Его нравственность настолько своеобразна, что самые срамные истории про себя со смаком рассказывает публично. Помню, когда супруги прибыли осенью двадцатого года из Варшавы в Париж, он у Цетлиных живописал:
«Вхожу в кабинет к Пилсудскому. Маршал сидит за столом, вокруг — его сановники. Я с пафосом воскликнул, показав перстом на Юзефа:
— Господа! Знаете ли вы, кто это?
Все, понятно, остолбенели, глаза на меня таращат. Я продолжаю:
— Это не кто иной, как современный Христос, наш Спаситель! А там, в Москве, в Кремлевских палатах под видом Ульянова-Ленина, само собой разумеется, Антихрист!»
Прошло время, мы вместе жили в Висбадене. Однажды во время совместной прогулки спрашиваю:
— Дмитрий Сергеевич, как ваша дружба с Пилсудским?
Тот аж позеленел:
— Дружба? Мерзавец, польское дерьмо — вот кто этот Пилсудский!
— Что так?
— Уж полгода ни мне, ни Зине не выслал ни одного злотого!
За столом все дружно расхохотались.
Бунин продолжал:
— Это еще не все. Вернувшись от Муссолини, он на каждом шагу в Париже трезвонил:
— Бенито — истинный Христос! А Антихрист — это там, в Кремле — Сталин!
Во время последней поездки в Париж я встретил его в кабинете Милюкова. Не без иронии спрашиваю:
— Как ваша дружба с Бенито?
— Дружба?! — Мережковский даже ногами затопал. — Какая дружба? Макаронщик давно не высылает нам пособия. Я, разумеется, перестал писать книгу о нем. Тьфу, негодный дуче!
— Непростой человек Дмитрий Сергеевич!
Закончив с гороховым супом, все разошлись по своим делам. Вера Николаевна отправилась на базар — менять почти ненадеванный фрак мужа на что-нибудь съедобное; Бахрах собирал портфель — он хотел съездить в Ниццу к своему новому другу Андре Жиду, которому еще предстояло стать нобелевским лауреатом— в 1947 году; Галя и Магда пошли в набег — «как половцы» — обирать черешню на пустующей вилле на самой верхушке Наполеоновой горы; Зуров, внимательно следивший за ходом боевых действий между Германией и Англией, в столовой накручивал ручку настройки «Дюкрета»; Бунин взял томик Флобера — его письма из Рима к матери. Эти письма он считал верхом эпистолярного жанра.
Но на душе было как-то пасмурно, беспокойно, словно в ожидании страшной беды. Увы, предчувствие не обмануло. Он вдруг услыхал снизу истошный вопль Зурова, смысл которого не сразу себе уяснил:
— Иван Алексеевич, Германия объявила войну России! Война, война!
Враз помертвев, надеясь на какое-то чудо, на то, что не понял что-то, что Зуров напутал, может, даже пошутил — он ведь, известно, шальной, побежал, запрыгал на немеющих ногах через ступеньку вниз — в столовую.
Диктор из далекой Москвы, по фамилии Левитан, неестественно жестким, даже металлическим голосом говорил в эфир, и звук то делался громким и близким, то уплывал: