Катастрофа
Шрифт:
Очень важно отметить следующее.
Все газеты оставшиеся (3/4 запрещены), вплоть до «Нов. Жизни», отмежевываются от большевиков, хотя и в разных степенях. «Нов. Жизнь», конечно, менее других. Лезет, подмигивая, с блоком, и тут же «категорически осуждает», словом, обычная подлость…
Вот упрощенный смысл народившегося движения, которое обещает… не хочу и определять, что именно, однако очень много и, между прочим, ГРАЖДАНСКУЮ ВОЙНУ БЕЗ КОНЦА И КРАЯ.
Вместо того, чтобы помочь поднять опрокинутый полуразбитый вагон, лежащий на насыпи вверх колесами, — отогнав от вагона разрушителей, конечно, — напрячь общие силы, на рельсы его поставить, да осмотреть, да починить, — эта наша упрямая «дура», партийная интеллигенция, — желает только сама усесться на этот вагон… Чтобы наши «зады» на нем были, — не большевистские. И обещает никого не подпускать,
Нечего бездельно гадать, чем все кончится. Шведы (или немцы?) — взяли острова, близок десант в Гельсингфорсе. Все это
по слухам, ибо из Ставки вестей не шлют, вооруженные большевики у проводов, но… быть может, просто — «вот приедет немец, немец рассудит…»
Господи, но и это еще не конец!»
БЕСНОВАТЫХ РАТЬ
1
Подслеповатый, с интеллигентным доброжелательным лицом, литературовед Айхенвальд, автор знаменитых литературных портретов — «Силуэты русских писателей», сидел в квартире Бунина и ел картофельный суп. Его привел Юлий. Айхенвальд ел жадно, тщетно стараясь унять дрожь в руках.
Оправдываясь, сказал:
— По ресторанам ходить не люблю, а в лавках теперь ничего купить не умею. Моя кухарка куда-то сбежала, взяв «на память» все столовое серебро. Ну, а я сижу на пище святого Антония.
— Это сказано хорошо! — тут же отозвался Юлий Алексеевич. — «На пище святого Антония» — и образно, и выразительно. Но для желудка неутешительно: этот святой питался лишь акридами и водой.
— Милости просим, заходите чаще! — пригласила Вера Николаевна Айхенвальда. — Наша кухарка — сущий клад. Ее брат мясником служит на колбасной фабрике братьев Елисеевых, в лавке для рабочих покупает.
— Приходите, не стесняйтесь! — поддержал Бунин. — Я готов кормить вас до той поры, пока большевиков не прогонят. Это мой вам гонорар за хорошую статью в «Силуэтах».
— Ну, Ян, тебе недорого обойдется такой альтруизм, — улыбнувшись, сказала Вера Николаевна. — Уже через две-три недели большевиков не будет… Покажи, пожалуйста, новинку!
Третий том «Силуэтов», который сегодня принес Айхенвальд, вышел в московском издательстве «Мир». Вера Николаевна ощутила еще свежий запах типографской краски. Она листала очерки: Герцен, Карамзин, Жуковский, Языков, Горький, Бальмонт и вот Бунин.
— Послушай, Ян, как о тебе Юлий Исаевич пишет: «На фоне русского модернизма поэзия Бунина выделяется как хорошее старое. Она продолжает вечную пушкинскую традицию и в своих чистых и строгих очертаниях дает образец благородства и простоты. Счастливо-старомодный и правоверный, автор не нуждается в «свободном стихе»; он чувствует себя привольно, ему не тесно во всех этих ямбах и хореях, которые нам отказало доброе старое время. Он принял наследство. Он не заботится о новых формах, так как еще далеко не исчерпано прежнее, и для поэзии вовсе не ценны именно последние слова. И дорого в Бунине то, что он только— поэт. Он не теоретизирует, не причисляет себя сам ни к какой школе, нет у него теории словесности, — он просто пишет прекрасные стихи. И пишет их тогда, когда у него есть, что сказать, и когда сказать хочется. За его стихотворениями чувствуется еще нечто другое, нечто большее, — он сам. У него естьза стихами, за душой».
— Браво! — захлопал в ладоши Юлий Алексеевич. — Вы блестящий стилист, тезка, — обратился он к Айхенвальду.
Иван Алексеевич, слушая лестные слова, тихо посмеивался. Айхенвальд, кажется, мало обращал внимания на этот разговор. Он с аппетитом уписывал телятину с картошкой.
— Главное — в истинности слов, в точности формулировок, — поправила деверя Вера Николаевна. — Но, господа, позвольте продолжить чтение: «Его строки — испытанного старинного чекана; его почерк — самый четкий в современной литературе; его рисунок— сжатый и сосредоточенный. Бунин черпает из невозмущенного кастальского ключа. И с внутренней, и с внешней стороны его стихи как раз вовремя уклоняются от прозы; скорее он ее сделал поэтичной, — скорее он побеждает прозу и претворяет ее в стихи, чем творит стихи, как нечто особое, от нее отличное. У него стих как бы потерял свою самостоятельность, свою оторванность от обыденной речи, но в то же время из-за этого не опошлился. Бунин часто ломает свою строку посредине, кончает предложение там, где не кончился стих; но зато в результате возникает нечто естественное
и живое…»— Юлий Исаевич, а вам какие стихи Ивана нравятся более? — спросил Юрий Алексеевич.
Айхенвальд, с видом сытого человека, откинулся на спинку стула и вытер салфеткой рот.
— «Зов», — быстро ответил он. И начал на память читать, чуть шепелявя:
Как старым морякам, живущим на покое, Все снится по ночам пространство голубое.Иван Алексеевич, внимательно слушавший, вдруг сильным чистым голосом продолжил:
И сети зыбких вант; как верят моряки, Что их моря зовут в часы ночной тоски, — Так кличут и меня мои воспоминанья: На новые пути, на новые скитанья Велят они вставать — в те страны, в те моря, Где только бы тогда я кинул якоря, Когда б заветную увидел Атлантиду. В родные гавани вовеки я не вниду, Но знаю, что и мне, в предсмертных снах моих, Все будет сниться сеть канатов смоляных Над бездной голубой, над зыбью океана: Да чутко встану я на голос Капитана!— Да, если мир — море и правит его кораблями некий Капитан, то среди самых чутких к Его голосу, среди ревностных Божьих матросов находится и поэт Бунин… — закончил Юлий Исаевич.
Бунин молчал. Думал он о своем, о безрадостном… О том, что много месяцев почти ничего не может писать. Жизнь выбивала из колеи. Неужто это все, неужто исписался весь?
— В шестнадцатом году для горьковского «Паруса» я дал свои стихи, — сказал Бунин. — Вот, послушайте:
Хозяин умер, дом забит, Цветет на стеклах купорос, Сарай крапивою зарос, Варок, давно пустой, раскрыт И по хлевам чадит навоз… Жара, страда… Куда летит Через усадьбу шалый пес?Это я написал, сидя в Васильевском, оно же Глотово. Помню, вышел из усадьбы, спустился со взгорка к пруду. Наш священник сидит, рыбу ловит. Знаток этого дела, так и клюет у него.
— Пропитание! — смеется. — Девчонкам моим на уху.
Семья у него большая, и все девчонки рождались.
Я присел рядом на поваленное дерево. Долго молчали, следя за игрой поплавка.
Вдруг, без связи, священник, словно про себя, произнес:
— Загудит скоро набат, ни рыбу ловить, ни сеять, ни жать некому будет…
Признаюсь, мурашки пробежали у меня по спине. Я сам в тот момент думал о том ужасе, который, чувствовал, скоро придет на нашу землю.
Вскоре написал стихотворение: Вот рожь горит, зерно течет, Да кто же будет жать, вязать? Вот дым валит, набат гудет, Да кто ж решится заливать? Вот встанет бесноватых рать И как Мамай всю Русь пройдет…