Каторжанка
Шрифт:
Ни Парашка, ни ее сестры все-таки злыми не были, озлобленными, это правда, но кто в таких условиях не озлоблен? Он или святой, или дурак, или хочет тебя убить.
Теодора наконец смогла сидеть и добираться до сортира самостоятельно. Парашка велела ей одеться и отправила ее на улицу — гулять с ребенком пару часов. Я как раз дошила слинг, и случилась наша с Парашкой первая стычка: я настаивала, чтобы младенца не пеленать и тем более не давать ему сосать кусок квелой синей картофелины, Парашка отбрехивалась — сперва для проформы, потом обозлилась по-настоящему, мне прилетело ссаной тряпкой — это была не метафора, и я капитулировала. Выросли
Ребенок был крупный, молчаливый и темненький. Атташе приехал из южных стран, и я, вспомнив арапа Петра Великого, а также судьбы его любовниц и жен, лишь вздохнула. Цвет кожи малыша меня не беспокоил, но причина, по которой Теодора бросила все и сбежала на каторгу, стала ясна как день. Останься она в столице, кто знает, не побили бы ее еще и камнями, потому что эта славная традиция и Ганнибала пережила лет на двести пятьдесят.
История, черт ее трижды дери, повторяется, в каких эпохах и мирах ее ни крути.
— Как ты назовешь ребенка? — спросила я, когда прохаживалась с Теодорой и малышом. На прогулку мы выбирались за казармы — длинные, неплохо сохранившиеся одноэтажные строения, там постоянно висела кирпичная пыль, зато не так зверствовал ветер.
— Александр, — дернула плечом Теодора. — Может, он станет великим?
Я припомнила известные мне исторические факты и не согласилась.
— Или просто богатым и благополучным, — кивнула я. — Это неплохо.
Знакомый мне темнокожий Александр был, бесспорно, велик, только я бы не обольщалась: не всякий император будет согласен дважды гасить из собственного кармана долги твоей семьи в сумме, равной почти двум миллионам привычных мне долларов.
На прогулке я подкралась к одежде стражников, которые развлекались чем-то вроде шутливого — слава богу! — кулачного боя, и, состроив доверчивую физиономию, поинтересовалась, чем же обработана их одежда, что с нее стекает вода. Стражники были немолодые, уставшие, к каторжанкам относились по-отечески и мне объяснили, что это специальный жир. Мои глаза стали совсем умоляющими, я затараторила, что жир мне жизненно необходим, и вечером мне принесли похожий на огромную мутную медузу кусок. Полночи я топила на кухне жир, оказавшийся страшно вонючим, вываривала в нем пеленки, превращая их в аналог клеенки, остатками обмазала конверт, защитив его таким образом от дождя и ветра.
Несмотря на конфликт из-за пеленания и соски, я продолжала причинять этому миру добро и измучила баб, принуждая готовить Теодоре отдельно и сытнее, чем мне, стирать пеленки, высушивать их, затем прокаливать, положив на сковороду. Совершенно ненужная вещь в двадцать первом веке и первоочередная там, где даже антибиотиков не было. Я понимала, что однажды кто-то из старух не выдержит и сковорода вместе с пеленками полетит мне прямо в голову, что оскал и недобрый взгляд из-под остатков косм — предвестники, и, качая головой, выходила на улицу и смотрела на горизонт.
Надежды у меня никакой не осталось, но я приказывала себе верить в то, что уже никогда не случится.
Я узнала, где находится церковь, дошла до нее, опираясь на трость, и никто не сказал мне ни слова, хотя видели меня и стража, и каторжники. Разбитые колени полностью зажили, но расставаться с тростью я не видела оснований и старательно хромала. Я обязана была убедиться, что беленое золото «держит силу в узде», впрочем,
я сомневалась, что именно это заставило моего мужа сберечь трость в пучине волн и передать ее мне, нет, что-то иное, я не знала, конечно, что, а встречаться с мужем пока избегала. Не время, хмыкала я, глядя, как он, замечая меня в окне, дергается и скачет, но почему-то сидит, как на привязи, в своем кабинете.Пусть сидит. Казалось, он ждет чего-то, и этим чем-то была не я, или что-то ему мешало, но вряд ли совесть или какое-то благородное чувство. Иллюзии, если и были, давно растаяли, мне было смешно и становилось смешнее с каждой минутой — ничего, вообще ничего, совсем ничего нет в дворянстве заманчиво-притягательного. Если бы этот класс не ликвидировали, если бы оставшиеся аристократы в некоторых странах не адаптировались к меняющимся обстоятельствам, мир бы сдох под их гнетом, только и всего.
В этот раз я увидела спину мужа. Он шел по направлению к скалам, и я безразлично посмотрела ему вслед.
Итак, церковь… барак, только чище, чем остальные. Одно из помещений отдали под религиозные нужды. Я постояла, глядя на Святой Огонь у двери. Он не манил меня, не пугал, но чувство было все равно неприятным, а взгляды людей на меня — крайне косыми. Я дождалась, пока из низкого строения выйдет священник, спросила, когда он придет к младенцу, получила закономерный ответ, что не моего окаянного ума это дело, и, изящно хромая, пошла назад.
Ветра не было — он утих, пока я пряталась между бараками, и потому я с тревогой смотрела на небо, зная, что нехороший знак, когда внезапно стихает ветер. Влажный воздух разрезали частые удары сигнального гонга, и я оторвалась от созерцания пустоты над головой, вгляделась в форт, в бараки, перевела взгляд на скалы — люди кидались врассыпную, кто куда, в спасительные каменные узкие щели, те, кто оставался наверху, спешили слезть, некоторые даже спрыгивали. Я прищурилась, вглядываясь — высота метра два, у них должна быть веская причина рисковать переломать себе ноги.
Гонг не смолкал, бил в уши. Десятка два человек что есть мочи бежали от скал к баракам, кое-кто безнадежно отставал. Я оглянулась на церковь — мелькнула чья-то спина, захлопнулась дверь. Что-то происходило, я решила, что снова драка, и вдруг смолк гонг и тишина настала такая, что я услышала, как хлопают крылья.
Я представляла ратаксов огромными. Нет, они были как крупные птицы, но их было так много, что небо над скалами стало черным как ночь. Люди торопились укрыться — те, кто бежал от скал, почти достигли бараков, пора было и мне позаботиться о себе.
Ближе всего ко мне стоял женский барак. Я бросилась туда, сознавая, что никто не отопрет мне, клятой, дверь. Как говорят — не плюй в колодец? Но пугала я или нет каторжных баб, для меня ничего бы это не изменило, и я, не сбавляя скорости, свернула к другому, мужскому бараку. Вряд ли каторжники запирают дверь — красть тут нечего, продать негде.
Ратаксы снижались, воронкой кружили над скалами. Вот тварь молниеносно сорвалась вниз, за ней по спирали спикировали еще несколько, и раздался новый звук — человеческий крик. Последний. Я дернула на себя тяжелую дверь, и она отворилась, впуская меня в убежище. Я закрыла ее, сильней сжала трость, кинулась к окну, замызганному, серому, влекомая парализующим любопытством, начала оттирать стекло от соли и слоя пыли. Что-то там — и кто-то там, такой ненормальный, зачем-то бежит, оглядываясь то на форт, то на отставших.