Кавказ: земля и кровь. Россия в Кавказской войне XIX века
Шрифт:
Схватка казаков с горцами. Рис. М. Ю. Лермонтова.
Статья «Нам только сакля очи колет» написана человеком смертельно обидевшимся на историю за то, что она пошла так, а не иначе, и сводящим счеты и с нею, и с теми, кого он считает виновниками «искажения национальной судьбы» Украины. Тяжба с историей — занятие бесплодное и иссушающее — присуща нынче и многим русским либеральным интеллигентам, ожидавшим почему-то всеобщей любви и гармонии в стране где столетиями культивировались насилие и неуважение к человеку.
В основе взгляда Пушкина и Лермонтова на кавказскую драму лежала уверенность в неизбежности включения Кавказа в общероссийский мир.
148
С другой стороны «сила вещей» — штука опасная. Ею можно при недобросовестном подходе оправдать все, что угодно. Террор Ивана Грозного и Сталина, скажем, отнюдь не диктовался «силою вещей», ибо далеко выходил за пределы необходимого для страны.
Пожалуй, первым таким опытом был пушкинский «Галуб» — поэма, написанная вскоре после «Путешествия в Арзрум». Герой поэмы, горский юноша Тазит, таинственным образом усваивает европейскую, а не горскую мораль и отказывается от кровной мести, от набегов и грабежей, чем и навлекает на себя проклятье своего отца Галуба. «Галуб» — некий психологический эксперимент, поставленный Пушкиным, цель которого понять: возможно ли сближение чуждых и враждебных миров на уровне этических представлений, или они обречены на вечную распрю? Поэма не закончена, но тенденция ясна.
А если внимательно и напредвзято прочитать «Измаил-Бея», то окажется, что и эта поэма посвящена той же проблематике. Драма героя возникает на пересечении двух миров — мучительность выбора между ними и невозможность сделать единственный выбор. Лермонтов не фантазировал — это была реальная драма многих горских аристократов. И у персонажей «Измаил-Бея», как известно, тоже были прототипы. И Хаджи-Мурат, служивший то русским, то Шамилю, погиб, не в силах сделать единственный выбор. (В Российском государственном историческом архиве мне недавно попался документ, свидетельствующий, что Хаджи-Мурат вел переговоры о переходе к русским за десять лет до истории, описанной Толстым. Толстой об этом явно не знал.)
У черкесского князя Измаила, служившего в русской гвардии и вернувшегося в горы мстителем за свой народ, после его гибели соратники обнаруживают крест и проклинают своего вождя: «Джяур проклятый!»
Пушкина и Лермонтова, осознавших неумолимую «силу вещей» (об этом, в частности, написан «Спор»), волновала прежде всего не степень вины того или другого народа. Они стремились не проклясть и обличить, но отыскать возможность совмещения двух глубоко чуждых миров, видя в этом единственный выход из трагических коллизий.
Для того чтобы выстроенная И. Дзюбой система взаимоотношений Кавказ — русское общество не выглядела слишком плоской, ее автор ищет опору внутри русской литературы. И находит ее в Толстом, в отношении к завоеванию Кавказа поднявшемся, по мнению И. Дзюбы, на гораздо большую моральную высоту, чем его предшественники. Так ли это? Правомочно ли такое противопоставление?
В «Набеге» страшная картина разорения аула дана совершенно эпически. Рассказчик, только что наблюдавший омерзительные сцены, спокойно садится выпивать с истинным героем очерка — капитаном, еще более равнодушным к происходящему. Капитан — родоначальник целой галереи любимых толстовских типов, из которых известнее всего капитан Тушин. Это простые, честные, скромные люди, на которых держится мир. И, как это ни печально, капитан, чьи солдаты только что разграбили аул, по-человечески ближе Толстому, чем несчастные горцы.
Толстой, как и его великие предшественники, не отдает решительного предпочтения ни одной из борющихся сторон. Вряд ли можно утверждать, что мрачный чеченец в «Казаках», смертельно ранивший лихого красавца Лукашку, вызывает у писателя большее
сочувствие, чем сам Лукашка, убивший брата этого чеченца. Это повседневность Кавказа. Нет правых и виноватых. Если бы Лукашка не заметил и не застрелил абрека, плывшего на русскую сторону реки, абрек убил бы кого-нибудь из казаков. За тем и плыл. И в сцене на последних страницах повести, сцене гениальной в своей безыскусности, равная правота на стороне девяти чеченцев, пришедших убивать на казачьи земли, и на стороне казаков, затравивших этих чеченцев. Все это — по Толстому — естественная, природная жизнь, а в ней правых и виноватых нет.Трудно сказать, как относился молодой Толстой к завоеванию Кавказа в плане политическом. Известно, что в письме к брату от 23 декабря 1851 года он назвал поступок Хаджи-Мурата, перешедшего к русским, подлостью. Сам он добросовестно служил и был произведен в офицеры «за отличие в делах против горцев».
И Лермонтов, автор общегуманистических размышлений «Валерика», был не просто офицером Кавказского корпуса, но азартно командовал «летучей сотней», отрядом отчаянных добровольцев, выполнявших самые рискованные и далеко не бескровные поручения командования.
Знаем ли мы хоть малейшие следы мук совести у русских офицеров Лермонтова и Толстого? Нет. Что это означает? Что они были моральными уродами? Сомнительно. Они были людьми военной империи, принадлежали к дворянству — касте, предназначенной для войны, и воспринимали войну как нечто совершенно естественное. Это был бытовой, неидеологизированный слой их существования. И это вполне укладывалось в рамки европейской традиции.
Но как быть с сожженными мирными аулами, вырезанными женщинами и детьми? Как быть с Грибоедовым, который, прекрасно зная о зверствах Ермолова, писал в Россию о доброте «старика»? «Рубка леса» заканчивается дифирамбом нравственным качествам русского солдата, того самого, который на предшествующих страницах громил и грабил аул. Для Толстого явно одно с другим не связано. После эпической картины общей молитвы за упокой умершего от ран Веленчука солдаты вспоминают другого своего товарища, погибшего в походе на Дарго, в котором убили и де Бальмена. Звали этого солдата — Шевченко. Любопытное совпадение.
Объяснить этот печальный парадокс можно будет только после всестороннего изучения психологических процессов, протекавших в сознании русского общества, процессов, корни которых лежали в веке восемнадцатом.
Важно, что у классиков и их современников не было ощущения стены между двумя по видимости непримиримо враждебными мирами. Кавказ воспринимался как некая особая единая сфера. Не только постоянные переходы горцев к русским, но и переходы русских к горцам не считались чем-то из ряда вон выходящим. Бегство солдат и казаков в горы было достаточно распространенным явлением. Но эта терпимость распространялась и на офицеров, на дворян. Слухи о том, что знаменитый храбрец капитан Нижегородского драгунского полка Алаксандр Якубович время от времени «разбойничал» вместе с абреками, не вызывали у Пушкина в 1825 году ничего, кроме завистливого восхищения.
В этом отношении характерен эпизод, содержащийся в письме декабриста Трубецкого Евгению Якушкину. Трубецкой, рассказывая о жизни Оболенского, поселившегося после ссылки в Калуге, писал: «У них Шамиль ездит по балам и вечерам и просиживает до поздней ночи [149] . Кто-то пропустил у них слух, будто бы Шамиль не кто другой, как Александр Бестужев, что заставило Оболенского вглядываться в него пристально и наконец убедиться, что сходства нет» [150] . Оболенский не видит ничего невероятного в том, что его близкий друг и соратник Бестужев, пропавший без вести в одной из экспедиций против горцев, двадцать лет возглавлял газават…
149
Плененный в 1859 году Шамиль был отправлен на жительство в Калугу.
150
С. П. Трубецкой. Материалы о жизни и революционной деятельности. Иркутск, 1987. Т. 2. С. 392.