Казачка
Шрифт:
Запасные пути были сплошь забиты товарными составами. Убегая, подныривая зигзагами под цистерны и площадки, Пашка слышал крики, выстрелы. Но уже далеко позади. Он миновал захламленную пустошь, вскочил в какой-то мрачный, с бесконечным накренившимся забором переулок и здесь почувствовал себя в безопасности. Присел на кирпич и перевел дыхание. «Ах, проклятые! И что за ухари такие — тутошние, что ли, или с поезда? Скорее всего, с поезда. Кого они искали? Тьфу!»
Занималась заря. В предрассветном сумраке Пашка осмотрелся, попробовал соскрести щепкой с шинели и брюк маслянистую, впитавшуюся грязь, околесил злополучный вокзал и пошел в город. Слышал, как паровоз дал гудок, медленно застучали вагоны, и, догадываясь, что это
Как бы ни было, а к отцовскому берегу Пашка причалил. Но надежды его на офицерство в пути растряслись. Обиднее всего то, что это было не какое-нибудь пустое, зряшное самообольщение или выдумка завистливого ума: к званию подхорунжего он был уже представлен — за умелую, усердную службу и за прежние, конечно, заслуги. Считанные дни — и он был бы хоть и не офицер, но уже и не рядовой казак; погон хоть и без звездочек, но все же белый. Во всяком случае, то, к чему его так тянуло и что сулило ему близкую привольную будущность, маячило впереди уже довольно явственно.
Но тут-то и началось все это…
В конце января Пашка был назначен в ночной гарнизонный наряд. До этого казаки, числившиеся за комендатурой областного правления, в гарнизонный наряд не ходили. Это было впервые, и Пашка, вяло собираясь, поругивался. Он не знал, чем это было вызвано. А причины были очень простые: атаманская власть, которой Пашка служил верой и правдой, настолько уже ослабла и потеряла влияние, что охочих поддерживать ее оставалось слишком мало. Войсковое имущество — и то уже по-настоящему охранять было некому. Последние незначительные войсковые группы были брошены, и совершенно безнадежно, на задержку приближавшихся к Новочеркасску красных частей.
Из наряда Пашка вернулся в казарму поутру. Ночью спать ему, понятно, не пришлось — был начальником караула у вещевого и оружейного складов, кстати сказать, почти пустых — и, как только позавтракал, тут же завалился на койку заодно с другими, бывшими в наряде. Через какое-то время крик дежурного встряхнул его и поставил на ноги.
— Тревога! В ружье! В ружье!.. Живо! — орал дежурный, мечась как оглашенный между коек.
Казаки одурело повскакали, хмурые, непроспавшиеся. В суматохе сталкивались, сопели и, дружно, быстро, как слаженные механизмы, одеваясь, хватали оружие.
— Пулеметы брать аль нет?
— Да перестань рявкать!
— Каледина застрелили!
— Вылетай строиться!
— Кто шапку мою надел?
— Где застрелили?
Вскоре выяснилось, что атамана Каледина не застрелили, а он сам в себя пустил из револьвера пулю. Перед тем будто у областного начальства было заседание, и они, эти большие начальники, здорово между собой повздорили. Все якобы стали нападать на Каледина — и Богаевский, и Карев, и другие, — обвиняя его в том, что казаки отвернулись от войскового правительства именно через него: он-де пообещал дать иногородним землю. И потому, мол, так получилось: красные прут на область, а защищать ее ни казаки, ни иногородние не хотят: казаки обиделись, что их, дедовскую, землю собрались транжирить; иногородние же — на то, что земли им еще не дали. А добровольческую армию, что кое-как еще копошилась, Корнилов уводил на Кубань: ее, эту армию, советские войска взяли со всех сторон так, что ей уже пищать было впору. Каледин будто разгневался при этих нападках, вылез из-за стола и, сказав сердито: «Ну, и шут с вами! Как хотите, так и расхлебывайтесь!» — ушел домой и израсходовал на себя патрон.
Повздорили областные начальники или не повздорили — никто из них об этом Пашке не докладывал, а молва такая в казарме была. А главное, по поговорке, — как бы ни болел, а околел. Каледина-то уже отпоминали! И это Пашку огорошило. А то, что стряслось еще через какую-нибудь неделю-полторы, и вовсе
сбило его с толку.После смерти Каледина малый круг — так назывался неполный съезд казачьих делегатов — вручил атаманский пернач генералу Назарову. Но не успел этот генерал освоиться в новой должности — перед тем он был походным атаманом, — как в Новочеркасск с кучей всадников ворвался какой-то Голубов, вроде бы из казачьих офицеров, разогнал круг, который как раз в это время заседал, схватил Назарова и начал учинять расправу. Сперва за городом прихлопнул самого Назарова, потом — тех, кто был к атаману поближе, и еще, пожалуй, не одну сотню офицеров, в том числе и всех Пашкиных начальников и благодетелей.
И понял Пашка: эдак чего доброго и до таких, как он, дойдет черед, и его, подвернись он под веселую руку, выведут за город… Да и что за корысть служить теперь атаманам, ежели на них пошел такой мор! Грудь в крестах то ли будет, то ли нет, а что голова попадет в кусты — это вернее. Плюнул на все Пашка и дал тягача.
Думал дорогой: хватит, хорошенького понемногу! Послужил — и довольно. Не его вина, что служба оказалась короткой. От нее он не отвиливал. Кому только служить теперь? Ничего ему в конце концов не надо: ни чинов, ни наград. Вот мясоедом женится — и подальше от всего этого. Отец будет в хате, а он с молодой женой в горнице. Заживет, как говорится, припеваючи. Не тронь его — и он никого не тронет.
А пришел домой, глянул на свою запакощенную горницу, где собирался справлять свадьбу — в этой комнате он как раз застал отца: тот выбрасывал из нее в разбитое окно снег, — и заорал на бедного старика, едва лишь поздоровавшись с ним, не дав ему и нажалобиться вволю:
— Примолвил их тут!.. К черту! На гривну доходу, на целковый убытку. Я вот их отважу, вмах! Клюшкой, если кто-нибудь еще припрется сюда! Не посмотрю, кто там: атаман иль ревком. Всех по шеям!
Вот так-то он, новый служивый, уже будучи осведомлен отцом о хуторских делах, и принял председателя ревкома, первого поспешившего к нему гостя. Вполне понятно, что разговор их к обоюдному неудовольствию был совсем не таким, на какой рассчитывал Федюнин.
Они распрощались очень скоро, причем Федюнин, уходя, сухо пообещал хозяевам «образить горницу», как он выразился, на хуторской счет.
— Что-то, милушка, помнится мне, хуторским счетом будто не ты распоряжаешься, — ядовито заметил Андрей Иванович.
— Ничего, распорядимся и мы, — сдержанно ответил Федюнин.
Когда он, тяжело хромая, шел никем не провожаемый по двору, деревяшка его скрипела как-то по-особому — зло рычала, а не скрипела, и, может быть, поэтому на него и набросился обычно добродушный кобель. Отмахиваясь от него палкой, Федюнин столкнулся за калиткой с Федором и Надей.
Кобель, увидя новых людей, взял было сиповатым баритоном еще выше. Но вдруг оборвал и с извиняющимся скулежом, поджимая облезлый хвост, подскочил к Наде. Прыгая, увиваясь, начал к ней ласкаться.
— Трезор! Милый Трезорик, узнал меня! — сказала Надя и, потрепав его за длинные вислые уши, отвернулась: рассерженный вид Федюнина внушал ей нехорошие мысли, и ей было не до нежностей.
Ошибся! Ничего не попишешь! Вот оно как бывает: не узнаешь, где споткнешься, — с горечью сказал Федюнин, обращаясь к Федору и старательно избегая Надиного нетерпеливого взгляда. — Урядничек не очень-то нас привечает. В батю, извините, видно, пошел.
— Ну?! — резко и неопределенно вырвалось у Федора: то ли он спрашивал, то ли отрицал, то ли угрожал. — Может, ты, Семен Яковлевич, что-нибудь не так понял? Может, он через горницу это?
— Нет уж, Федор Матвеевич, все понятно. Чего там!.. Сам увидишь, идите, — и, резче обычного припадая на вербовку, направился по стежке в улицу.
У Федора на виске, над широкой, почти прямой бровью, у самого края папахи запрыгала синяя жилка. А у Нади так и застыл в глазах тревожный недоуменный вопрос.