Казанова
Шрифт:
Понял. И еще понял, что на этот раз выскочит из переделки живым. А ведь уже почти не сомневался, что счет идет не на часы и минуты, а на секунды. Опять ощутил холод, ледяной каменный пол обжигал босые ступни. Поскорей бы вернуться к себе, к ней, к раскаленной печке, к готовому взорваться вулкану.
— Поговорим о более приятных вещах. Итак, ты убил Браницкого. Что дальше?
— Я не хочу никого убивать.
— Хорошо. Но предположим, Браницкий погибает на дуэли. Я тебе расскажу, каковы примерно будут последствия. Его сторонники — а у него их немало, и весьма влиятельных, — учуяв, что тут не обошлось без сторонних сил, а возможно, и короля, подымают бунт. Армия восстает против трона и отказывается усмирять мятежников. Смута, хаос. Что делать королю? Его величество вынужден
Не боится, что кто-нибудь услышит? Но кто, например? Пьяный вдребадан Бык, Василь, которого они сами к нему подослали, девчонки или едва восставший из мертвых Иеремия? Н-да, отличные у них союзнички. С такими в лучшем случае блох ловить. Никто его не защитит. Даже Пестрый уже несколько дней как куда-то запропастился. Приходится рычать самому.
— Я пойду к королю.
Опять дыхание того, второго, на затылке. Перегрызет горло или грохнет своим лбом в темя, так что эхо, прокатившись по лестнице, разнесется по улице? Астафьев прервал размышления над этой мрачной загадкой.
— Попробуй. Кстати, он уже знает, кто ты. Прикажет страже вышвырнуть тебя ко всем чертям. А то и собак натравит. Надо думать, ты не всех с его псарни выпустил? А?
Ноги подламываются. Они знают все. И про собак Репнина, и, вероятно, про заколотого караульного. Придерживаясь за стену, чтоб не упасть, Казанова сполз на пол. Желание бунтовать бесследно пропало, осталась только усталость, смертельная, сдавливающая горло усталость. И горькое удивление: неужели он больше ни что не способен?
— Я не хочу никого убивать.
— Придется. Другого выхода у тебя нет.
Знает, что говорит, скотина. Заманили его в западню, загнали в угол. А ведь он и без них собирался продырявить этого высокомерного хлыща или, по крайней мере, изукрасить его бритый затылок, чтоб надолго осталась память. Однако теперь все приобрело иную окраску. Ему отводится роль статиста в политической интриге по знаку махнувшего хвостом дьявола, он бросится крушить троны, переносить границы, убивать и калечить, и не одного Браницкого, а тысячи безвинных людей.
— Я смогу уехать?
— Отчего же нет? Думаешь, мы тебя здесь держим? А может, кто-то совсем другой? Или что-то другое?
Джакомо, скорее всего, не понял бы, о чем говорит Астафьев, слова до него доходили с трудом, голова была занята одним: он попался и бессилен что-либо сделать, — но тот, сзади, так непристойно загоготал, что все стало ясно. Катай! Они что, считают его двадцатилетним недоумком?
Пускай считают. Пускай смеются. Пускай верят, что этим смехом его унизили. Какой невыносимый гогот — трескотня сороки над задремавшим в траве котом. В аду такое может присниться! Хорошо, он им покажет, как униженность превращается в надменность, как повергнутый поднимается, расправляет плечи, гордо вскидывает голову. Если б не этот смех, эти парализующие волю бессловесные проклятия… Нет, не будет он ничего делать. Ничего. Просто посидит здесь до утра. Выдержит, каких бы усилий это ни стоило. Лишь бы оставили в покое. Чтоб их черти рогатые! Спрятал голову в колени. Да хоть бы и убили, пускай.
И — внезапное озарение. Катай! Она-то ведь непридуманная, живая, теплая. Ждет, обнаженная, соблазнительно раскинувшаяся, готовая его принять. Он вернется туда, откуда бежал, вновь переживет дивное мгновенье, которое с другими переживал не более одного раза. И еще возьмет ее сзади, чтобы лучше ощутила его силу. А потом? Никакого потом может и не быть. Нет! Джакомо расстегнул вдруг ставшие тесными панталоны. Это все чепуха. Он свое дело сделает. Завтра. А там ищи ветра в поле! Здесь он не останется, хоть бы пришлось ползти до самого Парижа.
— Вставай!
Ладно, ладно, он сам собирался встать.
— Быстрее!
Жаль терять минуты и слова на этих идиотов.
— Выпрямись!
Знал бы ты, болван, какая прямая у него спина, насколько он готов к бою.
— Сдвинь ноги!
Сдвинет.
А потом раздвинет, когда прикажет ей на себя сесть. А потом опять — между ее ногами — сдвинет.— Ну, живо!
Сейчас. Минутку.
— Шпага!
Холодок стали в руке. Бог мой — шпага! Настоящая шпага. Взвесил ее на ладони. Самая что ни на есть настоящая. Не слишком тяжелая и не слишком легкая. Чувствуется работа мастера. Не то что кочерга Котушко или шило Быка. С чего это они проявляют такую заботу?
— Будь осторожен. Достаточно его поцарапать.
Эти слова дошли до сознания Казановы, когда, уже не обращая на них внимания, только мечтая, чтобы пол, а затем и земля расступились и навсегда поглотили полковника Астафьева и его многотысячную рать, он ринулся вперед, готовый к любовной схватке. Вот, значит, как! Отравленное острие? Очередная шутка или сон? Не остановился, не обернулся. Крепче сжал рукоятку шпаги. Глупая шутка. Кошмарный сон. Пропади они пропадом!
Дверь он толкнул с такой силой, что застонала стена. В комнате горела всего одна свеча, но даже при ее неверном свете нетрудно было увидеть, что там никого нет. Ушла, убежала, не дождалась его триумфального возвращения. Ткнул шпагой в разворошенную постель. Достаточно поцарапать. Он этим не удовлетворится. О нет! Ударит так, что у графа крестец затрещит и глаза вспыхнут блеском, вонзит острие в шею и подождет, пока не закипит кровь. Но тем временем закипело все у него внутри. Он выскочил в коридор, готовый пинать, кусать, плеваться и прежде всего опробовать на Астафьеве мастерски сработанную шпагу. Но и тут никого не было. Из кухни не доносилось ни звука, а ступеньки тихо потрескивали только от старости. Негодяи! Мерзавцы!
Поспешил обратно в комнату, едва войдя, больно ударился коленом о стул. Курва! Чудовищная, величайшая на свете курва. А он чудовищный, величайший на свете болван! Мерзавцы и курвы, вот кто его окружает, вот среди кого ему довелось жить. Поздравляю, господин Казанова. Никогда не поздно делать такие открытия.
Он увидел свое неясное отражение в зеркале. Что у него на лице: кровь, грязь, первые признаки оспы? Схватил свечу, подошел поближе. Нет, это не у него на лбу и щеках пятна, а на зеркале. Какая-то надпись. Размашистые нервные буквы, начертанные губной помадой. Но почерк красивый, твердый. Она? Кто же еще, хотя трудно поверить, что она пожелала когда-либо уделить минуту столь бескорыстному занятию, как овладение искусством письма. Может быть, в детстве… Проклятая свечка. Нашла время сводить счеты с фитилем. «Завтра», — только это он успел прочитать, прежде чем огонек утонул в кипящем стеарине. Завтра. Что завтра? Да или нет? Испугалась или не захотела ждать? Но ведь… Быстро высек огонь. Свечу зажигать не стал. При короткой вспышке увидел то, что хотел увидеть.
«Завтра. Если будешь хорошо себя вести…»
Идиотка. Сама идиотка и его дураком считает. Значит, все было продумано заранее? Он получил задаток, всего лишь задаток. Остальное она забрала у него из-под носа. «Если будешь хорошо себя вести». Не слишком ли эта шлюха уверена в своей неотразимости? Было восхитительно, да, но не маловат ли задаток? Завтра. Ладно, у него сейчас совсем другое на уме. Хороший купец на ее месте заплатил бы вперед и с лихвой. Довольно рискованно рассчитывать на его «хорошее поведение»! Джакомо чуть не расхохотался. Он должен «хорошо себя вести». Тысяча чертей! Надо же такое придумать! Нет, уж лучше, когда баба извращенная, чем безмозглая.
Однако через секунду у него пропала охота смеяться. Смутная догадка быстро превратилась в холодную злобную уверенность. Джакомо провел рукой по комоду, бросился к столу — денег не было. О святая простота! Он заподозрил Катай в наивности!
С трудом удержавшись, чтобы не воткнуть с размаху шпагу в дощатый пол, он осторожно положил ее на стол и отодвинул от себя подальше. Ладно, он будет хорошо себя вести. Не бросится за ней вдогонку, чтобы отыскать и убить. А завтра — полуживой от усталости, рухнул на постель, еще хранящую ее запах, — завтра будет вести себя еще лучше. Не причинит большого вреда ее любовнику, только чуть-чуть, легонько, как бы невзначай его царапнет.