Казанова
Шрифт:
Пожалуй, это было несколько неожиданно, однако отнюдь не неприятно. Да и почему, сто тысяч старых дев, должно было быть неприятно? Мало ли таких девочек прошло через его постель. Он еще помнит тот вкус, настолько его память не ослабела. Кровосмешение? Подумаешь! А Леония? Он обладал обеими, матерью и дочкой, в одну и ту же ночь. И ничего, мир не перевернулся. Обе были ему благодарны. Устаревший, достойный черни предрассудок.
Они вместе раскрыли очередную раковину, Джакомо извлек из нее устрицу и, легонько придерживая языком, приблизил лицо к Лили. Девочка была готова. Ждала — с полузакрытыми глазами и приоткрытым ртом, как птенец в гнезде, дожидающийся лакомого кусочка. Он всунул устрицу ей в рот, лишь слегка коснувшись губами мокрого клювика, и тут
— Я тебя люблю, Джакомо, и всегда хотела быть твоей.
Нет, все-таки она его удивляет. Детская серьезность, пальчики, застенчиво теребящие его грязную манишку, и это неожиданное недвусмысленное признание. Обнял ее, растрогавшись и развеселившись одновременно.
— И я тебя люблю. — Улыбнулся, глядя поверх ее головы, и нежно поцеловал открытый холодный лоб. — Не так.
Потянула его на себя — он не сопротивлялся, потому что девочка явно намеревалась сорвать с него парик, чего Казанова допустить никак не мог, — и крепко поцеловала в губы.
— Так.
Ею руководило скорее упрямство, чем страсть, но откуда этой телочке знать разницу. Нет, с Леонией было по-другому. Леония была уже женщина, и достаточно опытная. Какая там женщина — пышнотелая самка, умеющая удовлетворить мужика. А эта — девочка, хрупкая, как тростинка. Ведь в ней что-то раз и навсегда сломается. Потерять невинность в мрачной монастырской келье, на куче тряпья, вдыхая запах тухлятины и слипшейся от пота пудры, с любящим папашей, не перестающим думать о своих геморройных шишках…
Джакомо все-таки решил высвободиться, даже рискуя лишиться парика, устриц и уже материализовавшегося желания, но она повторила маневр, опять попыталась язычком разомкнуть его мертвые губы, и тогда он понял, что у него нет сил противиться. Ничего не поделаешь. В конце концов, много ли хорошего ее ждет в жизни? Пускай лучше отдастся искреннему чувству, нежели прибегнет к арсеналу уловок расчетливого кокетства, чему ее, вероятно, учит Бинетти.
Внезапно со стуком открылось окно. Повеяло холодом; с пронизывающим ветром вернулись петербургские воспоминания. Вдобавок, будто по тревоге, забил монастырский колокол… Это был не самый подходящий аккомпанемент к тому, что они делали, и уж тем паче к тому, что собирались делать. Выпутавшись из нежных объятий, Джакомо схватил бутылку и бросился к окну, сереющему в торцовой стене кельи. Сильный порыв ветра распахнул его почти настежь. Казанова захлопнул створки, так что зазвенели стекла, и уже хотел вернуться обратно, но что-то его остановило. Быть может, запах морозного воздуха, быть может, расплывающиеся в сумеречном свете, но еще заметные очертания внешнего мира — дома, костелы, купы деревьев над Вислой, — а возможно, простое любопытство. Ведь где-то там его гонители. Как знать, вдруг он кого-нибудь увидит. Не так уж и темно. Верно, и за ним сейчас наблюдают. О да; вон они, сбились в кучу и наводят на него подзорную трубу: Браницкий, спеленутый тугими повязками, поплевывающий сквозь зубы капитан Куц, что-то бормочущие на своем гортанном языке псевдокупцы, Катай со спрятанным между грудей кинжалом, рябой художник, грозящий отомстить за Полю, Бинетти. Они там. Там все его преследователи, но и свобода там — не здесь; и свет, и жизнь там, а не здесь, в темной норе, чье бы сияние ее ни озаряло.
Никого он за окном не увидел. Только патруль уланов Браницкого со скуки резался у дороги в карты. Колокол звонит, подумал невольно, скоро смена караула. Как каждый день. Уже которую неделю. Стерегут его, точно стадо волков раненого лося. Скоро они сменятся. Новые быстро разведут костры и разойдутся по околице. Тогда и мыши не проскользнуть. Они хоть знают, на кого охотятся? Она — покосился через плечо — по крайней мере знает. Отважно ждет его или замерла от страха? Если второе — проводит ее до двери, и баста. Он не людоед.
— Иди ко мне.
Какая страсть в тоненьком голоске. Точно огненный язык лизнул спину. Идет,
уже идет. Сам удивляется, почему так медленно. Боится обжечься?Что-то хрустнуло под ногой. Потерявшаяся устрица. Кошмар, он чуть не упал. И что это Бинетти взбрело в голову? Куда больше он бы обрадовался напильнику и веревке. Чего она, собственно, хотела? Подразнить его? Иди подсластить горечь расставания? Расставание? Ну да, ведь они уезжают вместе с королем. Минутку, о Господи… Это значит… король уезжает! По спине побежали мурашки. Джакомо поднес горлышко бутылки к губам. Если король уедет, никто и ничто не защитит его от этого сброда. Сейчас они рискуют головой, а в его отсутствие? Меньше, чем ничем, парой синяков, на худой конец, ржавыми пятнами на мундирах! Коварная скотина этот Браницкий. Едва они с королем выедут за городскую заставу, прикажет своим псам его растерзать.
Еще минуту, минутку, минуточку. Он только проверит одну мелочь. Когда? Вытащил из кармана письмо Бинетти: как там написано? Полумрак смазывал слова, но у самого окна кое-что можно было разобрать. «Что же касается Лили…» — это не то, не та сторона, сейчас… что касается Лили? Листок плясал в руке. «Офицер, который вручит тебе это письмо…», — не важно, важно, когда они уезжают, когда его разорвет эта свора. «Дела обстоят совершенно иначе, нежели ты думаешь». Что за дела, чьи дела, его? Поднес листок к глазам.
«Она тебе вовсе не дочь, и если я раньше об этом молчала, то лишь затем, чтобы ты не вздумал ею попользоваться. Завтра мы уезжаем. Больше ты Лили не увидишь. Не для таких, как ты, я ее растила, Джакомо!»
Сейчас, сейчас. Что же это? Когда? Лили — не его дочь. Король уезжает завтра. Еще раз. До боли напряг зрение. Да. Он не придумал эти слова, не перепутал смысла. Что делать? Смеяться или плакать? Аккуратно сложил листок и сунул за пазуху. Последний раз посмотрел в окно. Когда разожгут костры, мыши не проскользнуть. А Лили?
Оглянулся с тревогой, словно опасаясь, что его смятение передалось девочке. Но ничего не изменилось. Она сидела в прежней позе, хотя… минуточку… пламя свечи, затрещав, ярко вспыхнуло и осветило бледное пятно на его постели. Это было уже не светлое платье Лили — оно осталось на стуле, — а ее белое худенькое тело. Обнаженная, она простирала к нему руки, тянулась неожиданно высокой грудью. Когда она успела, чертовка. А он ничего не заметил, не услышал ни малейшего шороха. Верить не хочется.
Поверил он лишь, когда коснулся этой чудесной упругой груди, когда ноздри защекотал запах живой теплой кожи. Лили не его дочь. Вот так. Небеса предпочли не рисковать. Она его, для него, с ним. Почему же он теряет время? Огляделся, запечатлевая в памяти все: пелерину на спинке стула, туфельки под столом, свою рубашку на крюке у двери, — и задул немилосердно коптящую свечку. О руки, пальчики, кожа! Какое наслаждение их касаться! Несколько быстрых движений, и он был готов. Шелест простыней — и она готова. Хотя нет: парик. Он терпеть не может париков в постели. Помог ей отстегнуть напудренные волосы, остатком сознания отметив, что за окном раздался протяжный свист сменяющегося караула. Когда пушистый, увешанный локонами зверек уже был у него в руке, глухо прогремело несколько беспорядочных выстрелов. Палят для куража. Как каждый вечер. Сейчас начнут разжигать костры. Для него разводят адский огонь. Стоп… Замер — даже прижавшееся к нему, ждущее ответной ласки тело не могло вывести его из оцепенения. Овладевшее им чувство было ему хорошо знакомо, и он знал, что здесь от него не избавится. Плотно укутал Лили в покрывало.
— Я сейчас…
Теперь каждое движение должно быть безошибочным, четким и быстрым. Но какое там: босые ступни не желали влезать в башмаки, панталоны добрую минуту не застегивались, один за другим отлетали крючки на рубашке. Только с париком Лили не было хлопот: он сел на голову, точно был сделан по мерке. А пелерина — можно ли придумать что-нибудь лучше? Джакомо одновременно сыпал беззвучными проклятиями и молился, чтобы она ничего не услыхала. Услышала?
— Иди ко мне.