Кесарево свечение
Шрифт:
В «Бельмонде», который все дни месячника гудел неумолчной болтовней, а иной раз и взрывался дикими криками враждующих группировок, библиотека была сущим оазисом тишины. Публика чуралась этого стильного помещения, и мы, кажется, знаем почему. Дело в том, что здесь запрещалось подавать напитки, а употребление оных за счет какого-то неведомого покровителя стало уже навязчивой потребностью большинства постояльцев. Стас Аполлинариевич обычно забирался под потолок по одной из лестниц-каталок с томиком Диккенса, а потом, держась за продольный брусок, перекатывался в секцию «Т», к Теккерею. На самом деле он просто жаждал умерить внутреннюю дрожь, что накапливалась по мере прибытия персонажей.
Вот и сейчас, все еще переживая столь неожиданную встречу с друзьями, он вошел
104
Исповедь английского курильщика опиума (англ.).
Забравшись и утвердившись, Ваксино заметил, что находится здесь сегодня не в полном одиночестве. Внизу в кресле сидел и с несколько рассеянным выражением лица следил за его подъемом не кто иной, как его сын Дельфин. «Вот это да, он уже немного лысеет», — такова была первая мысль отца. «Этот папаша, он такой же костлявый, как я», — думал сын.
Теперь, кажется, появилась возможность представить читателю этого незаурядного молодого человека — так дальше развивалась подсказка сочинителя, — оказавшегося в роли персонажа. Дельфин вполне заслужил достойное место на этих страницах. Великолепный тип современного ученого, таков этот наш сын от первого брака. Простое умное лицо. Простая одежда: темный свитерок, брючата хаки, неизменно стоптанные кроссовки. Большие руки, большие ноги, крепкий торс, ваксаковская волжская косточка. Почему-то Стас не спускался вниз, словно жалел покидать уже занятую вершину. Видя это, Дельфин вылез из кресла, подкатил по рельсе другую лесенку и сам поднялся к вершинам секции «Д»; там они обнялись.
— Тебе, наверное, кажется, Дельфин, что я тебя избегаю? — спросил отец. Сын рассмеялся:
— Да я ведь понимаю, Стас: ты в процессе. Прекрасно помню, как еще в те времена ты начинал свой новый романешти и впадал в полусомнамбулическое состояние. Тебя тогда… — он хотел сказать «тебя тогда мать», но поправился: — Все домашние называли Стас Лунатиков.
Они оба рассмеялись. Отец с удовольствием потрепал слегка лысеющую шевелюру сына.
— А вот этого ты можешь и не помнить. Тебе четыре года. Мне тридцать. Я сижу за осточертевшим столом и строчу осточертевший литсценарий. Ты суешь свою мордаху мне под руку. Ну что ты все пишешь да пишешь, Стас? Я злюсь. Деньги нужны, вот и пишу. А зачем же тогда вычеркиваешь, спрашиваешь ты, и тут уж я отшвыриваю перо и мы начинаем нашу любимую игру «Подвиг борца Ивана-Огурца».
— Прекрасно помню. Мне и сейчас хочется тебя спросить о том же, — тихо сказал Дельфин.
— Почему же не спрашиваешь? Может быть, это ты меня избегаешь?
— Послушай, ты же сам написал в «Судорогах байронизма»…
Ваксино перебил сына:
— Неужели ты читал? Довольно вздорная штучка для моего возраста, не правда ли? Вот уж не думал, что за такой чепухой следят в кругах современных генетиков.
Дельфин похлопал старика по плечу так, как когда-то дерзновенный писатель Стас похлопывал по плечу бэби Дельфина.
— Не прибедняйся, там были зернистые мысли. Например, ты сказал, что литература, по определению, не может развиваться без байронита. Даже Достоевский, которого считают разрушителем русского байронизма, не состоялся бы без игрока Алеши, без Раскольникова, без Свидригайлова, без Ставрогина, наконец, то есть без всех этих вырожденцев все того же Онегина-Печорина. Теперь я тебе скажу, как мне представляется твой нынешний спонтан, или, скажем
по-русски, выплеск. Для романа о конце века тебе был нужен новый байронит, верно? Я на эту роль не гожусь, во-первых, потому, что близкий родственник, во-вторых, потому, что вот я-то как раз не имею никакого отношения к байронизму, а значит, и к развитию литературы. Тогда ты присвоил себе чужое детище. Славку Горелика. Этот-то как раз и является типичным представителем недобитых. Ну, я правильно тебя расшифровал?Ваксино смотрел на его длинное лицо, едва ли не повтор его собственного лица, на наметки морщин, обещающих развиться в его собственные вожжи у глаз и брыла у подбородка.
— Куда меня тянет? — подумалось с тоской. — Вечно все запутываю от оргии до похмелья, от носатых масок до раззявых рож. Написал бы лучше, как Даниил Гранин, вразумительно, социалистично, с человеческим лицом, книгу о молодых ученых, генетиках; «Иду на ДНК» — с восклицательным или без оного?
— Нет, только не это, — сказал Дельфин.
Лет с четырнадцати он начал нередко угадывать то, что отец не произносил вслух. Вообще. С тем же успехом он мог стать сочинителем. С тем же или с другим? Вообще-то он должен благодарить отца за то, что не стал сочинителем. С детства наблюдал эти унизительные нравы. Естественно в нем проявилось желание не повторять отца. Именно отсюда вырастает его гармония, отрешенность от ярмарки тщеславия, углубленность в науку.
— Ты здесь со всей мешпухой? — спросил Ваксино, имея в виду всех тех, с кем Дельфин обычно выезжал на курорт, — то есть жену Сигурни, деток — своих внучат Пола и Кэтти, — тестя Малкольма Тейт-Слюссари.
Дельфин как-то странно замялся, промямлил не очень-то вразумительно:
— Да нет, ну, в общем, я здесь проездом. Куда? Ну, на Галапагоссовы острова, конечно. Ты же знаешь, там все просто засрано необычными хромосомами. Там варится странная биокаша. Любая муха оттуда — это клад. Понимаешь, три года назад мы поставили там некоторые тесты, а сейчас надо проверить результаты.
— Эва, — задумчиво произнес Ваксино, — от Кукушкиных-то до Галапагоссовых путь немалый.
— Да ведь я же сказал, что проездом, — вконец смутился ясноглазый Дельфин.
— Скажи, а чем ты сейчас занимаешься? — спросил отец. — Ну, я имею в виду главное направление.
Сын явно был благодарен отцу за перемену темы.
— Весь институт сейчас работает над геномом человека. Знаешь, мы близки к ошеломляющим открытиям, причем с перспективой почти немедленного практического применения. Фармацевтические концерны и медицинские корпорации просто сидят на нас, ждут только сигнала, чтобы начать новую эру безумных прибылей, полного переворота всех концепций лечения и излечения. И не без оснований, Стас, не без оснований. Если бы не мой вечный скепсис… — он на минуту запнулся, как бы давая отцу возможность проглотить его «вечный скепсис», о котором тот раньше не имел ни малейшего понятия, — да-да, мой вечный скепсис, унаследованный, должно быть — нет, не бойся, не от тебя, а от дедушки-троцкиста, — я бы сказал, что мы приближаемся то ли к золотому веку, то ли к Апокалипсису. Ей-ей, разбираясь с генами, я иногда думаю, что работаю даже не для людей, а для какого-то пока еще непостижимого демиургического процесса, в котором будет главенствовать некое высшее биодуховное начало. Не исключено, что мы приближаемся к такому моменту, когда современный ублюдочный человек будет сменен новой расой; почти по Ницше. Видишь, я заговорил с тобой на твоем языке художественного косноязычия. — Он замолчал, словно дал себе команду остановиться, не упоминать чего-то всуе, не разглашать. Отец с трудом скрывал волнение.
— Скажи, Дельфин, скажи по чести, пусть это даже еще не ясно, что ты думаешь: ДНК — умирает?
Они смотрели теперь друг на друга одинаковыми прозрачными глазами: как сказал бы исламский фанатик, «глазами дьявола».
— Вообще-то долго не умирает, — осторожно ответил сын.
— А вообще, когда-нибудь умрет? — спросил отец.
— Это зависит, — произнес Дельфин без многоточий, то есть в прямом переводе с американского. — Ведь это все же кислота, понимаешь ли, все же кислота ведь.