Киммерийская крепость
Шрифт:
Гурьев молчал. Молчал, смотрел на Ирину – и ему хотелось плакать. Сильнее, чем когда либо прежде. Он понимал, что никуда не уедет. Понимал, что Ирине – не следует здесь оставаться. Понимал, что это – финал, что эта глава его жизни, которая называлась – «ИРИНА», закончилась. Что больше между ними – ничего не будет. Понимал, что никакая женщина – ни Ирина, ни кто-либо ещё – никогда не будет значить для него больше, чем Путь. Его собственный путь. Его карма. Что ж. Быть по сему.
— Вот, — Гурьев улыбнулся, пошевелился, устраиваясь удобнее, подпёр щёку ладонью. — А ты ломала голову, куда деньги
— Мерзавец, — шёпотом проговорила Ирина, и слёзы покатились у неё из глаз. — Гур, какой же ты всё-таки мерзавец. Мальчишка. Хочешь от меня избавиться, да? Ну, и пожалуйста.
Она ещё долго тихонько всхлипывала у Гурьева на груди, пока не уснула. Ирине снилось, что она летит вместе с ним на огромном цепеллине, а внизу – парижские кварталы, Триумфальная арка и Эйфелева башня. Небо – такое пронзительно-синее, а на Гурьеве – белая, ослепительно белая форма с золотым шитьём, якорями и эполетами. И фуражка с белым околышем.
Москва. Май 1928
Городецкий с размаху хлопнул себя ладонями по вискам, сердито пробормотал:
— Ничего не понимаю… Чертовщина какая-то!
— Пойди Бате пожалуйся, — Герасименко воткнул папиросу в массивную, похожую на ендову, бронзовую пепельницу. — Он тебя полечит.
— И пойду, — буркнул Городецкий. — И пойду.
Минуту спустя он входил в кабинет к Вавилову. Ну, кабинет – громко сказано. И всё-таки. Остальные сотрудники отдела по борьбе с особо опасными преступлениями размещались все вместе в комнате площадью метров сорок. И только у Фёдора Петровича был выгорожен отдельный закуток, громко именуемый, с подачи Городецкого, «кабинетом», «стены» которого не доходили до потолка.
— Фёдор Петрович, надо пообщаться.
— Проходи, сынок, — кивнул Вавилов. — Жалуйся.
Городецкий вздохнул. Жалуйся – одно из любимых батиных словечек-присказок. А вот как пожалуюсь сейчас, не обрадуешься, подумал он.
— Давай, Фёдор Петрович, вместе подумаем. А то чем больше я над этой ситуацией ломаю голову, тем больше и больше у меня вопросов.
— Излагай.
— Мне такая странная семейка в жизни не попадалась, Батя. Ты посмотри только. Убитая, Уткина Ольга Ильинична – переводчик, справка с места работы – шесть языков, включая японский. Не замужем. И вроде бы не была никогда. Сын носит фамилию Гурьев. Я документы его погляжу ещё, но, судя по рапорту Рудакова, парень вёл себя…
— Как? В рапорте ничего про это нет.
— Эмоции к делу не пришьёшь, Батя.
— Так как?
— Спокойно очень. Ну, не верю я в самообладание у мальчишки. Понимаешь?
— Понимаю. Это тоже к делу не пришьёшь.
— Я и копаю.
— Это правильно. Копай. Дальше.
— С ними вместе живёт заведующий домоуправлением Ким Николай Петрович. По документам – кореец. Кто они друг другу – Уткина, мальчишка, кореец? Я прошёл лично по подъездам. Кима этого уважают, как падишаха, ей-богу.
— Не боятся?
— Это и удивительно, Батя. Дворники – гренадёры. Чистота везде – слушай, тебе надо самому на это посмотреть. Живёт
эта троица на чердаке. Втроём, больше никого. Ну, и… Ты читал, что Колумб про эту квартиру пишет?— Читал я, читал. Занятно. Не повторяйся. Давно этот Ким там заправляет?
— С восемнадцатого года. Приехали они из Питера. Практически сразу Кима комендантом назначили. Это не один дом, четыре, просто под одним номером – стена к стене, колодцем.
— И везде так?
— Как?
— Чистота и порядок.
— Абсолютно.
— Интересно. А жильцы? Сплетни какие?
— Вот, Батя. Сплетен нет. Николай Петрович – царь, бог, отец родной. Нет перебоев с водой, с отоплением, с канализацией. Слесаря трезвые.
— Это как? — Вавилов, кажется, впервые за всё время разговора по-настоящему удивился – не зажёг новую папиросу от предыдущей. — Сан Саныч, ты это о чём?
— Об этом самом. Образцовое хозяйство. Хоть сейчас на доску почёта. Да и висит, конечно.
— Был у районного уже?
— Обижаешь, Батя.
— Ты рапорт когда напишешь?
— Когда Скворушка выйдет, — покаянно хмыкнул Городецкий. И добавил – с нарочитой плаксивостью в голосе: – Ну, Батя…
— Я ундервуд для кого у начальства выпрашивал? — грозно сдвинул брови Вавилов.
— Ну, Ба-атя…
— Ладно, ладно, — Вавилов всё-таки закурил. — Дело ясное, что дело тёмное. Мальчишку вызвал?
— Вызвал. На послезавтра. А сегодня вечерком хочу нагрянуть туда. Посмотреть, откуда ножки растут. Богомол прикроет.
— Что по налётчикам?
— Да ничего пока, — зло дёрнул головой Городецкий. — Этот, которого Уткина подколола. Батя, такой удар – это надо точно знать, куда бьёшь. Удар потрясающий просто. На шпильке – другая кровь тоже. Больницы и морги я опросил, но пока отчёты пришлют…
— По острому предмету?
— Редкая штука. Я ничего похожего никогда не видел. Литературу поглядел. Японки такие шпильки в традиционную причёску встраивают. В умелых руках и в ближнем бою – гроб с музыкой. А это ещё и старинная работа. Дерево, кость. Одним словом, Батя, это дело – наше. Особое. Повезло, что Колумб дежурил.
— Понятно. Сколько их было, мы пока не знаем.
— Минимум трое и лихач. Одного Уткина уложила, второго точно ранила. Может, и третьего. Ох, и непростая дамочка. Со стилетом в сумочке. Или в волосах. А?
— Да. Непростая. Так ведь я же от тебя не требую результат мне сей минут выдать, Варяг. Думай.
— Я думаю. И чем больше я думаю, тем меньше ясности. Ты смотри, Батя. Много ты знаешь женщин её возраста и образа жизни, которые, попав в такую переделку, способны на что-нибудь хоть отдалённо похожее?
— Нет.
— И я нет. Почему не закричала? Как успела вытащить спицу эту? И не просто вытащить.
— Ну, они тоже, судя по всему, не подготовились. Много, много вопросов, Варяг. И у тебя, и у меня. Так что с мальчишкой и с этим Кимом надо побеседовать, конечно, сначала на их территории. А там поглядим. Это ты правильно решил. Иди, соберись. И я подумаю.
Москва. Май 1928
Гурьев посмотрел в глазок-перископ, устроенный так, что снаружи его было невозможно заметить, и распахнул дверь: