Киров
Шрифт:
Ответа не было.
Но возраст, обстоятельства, Юлия Константиновна и ее сестра, затем и учителя исподволь выводили Сережу из мирка, в котором он был поглощен самим собой, своим горем.
К счастью Сережи, Уржум отнюдь не был таким одержимым сонной одурью захолустьем, каким его изображают, забывая, что нигде, даже в самых маленьких и отдаленных городах, царский гнет и нужда не могли истребить в русских людях, в подавляющем большинстве их, ни доброты и отзывчивости, ни влечения к свету, ко всему, называемому ныне культурой.
Верно, что, оторванный от железной дороги, древний Уржум затерялся в лесных дебрях среди сел, деревень и починков обширного уезда, где вперемежку
Несколько длинных улиц тянулись из рощ и полей в поля и рощи, перепрыгивая через норовистую Шинерку. Поперечные улицы, покороче, обрывались на высоком берегу Уржумки. Мелковатая, она подпускала к пристани только коломенки-барки да буксиры с баржами, а грузовые и пассажирские суда понуждала бросать якорь вдали, на реке Вятке. На единственной, по-настоящему вымощенной Воскресенской улице не отличить было тротуары от проезжей части — все булыжник и булыжник.
Каменных домов, одноэтажных и двухэтажных, меньше сотни. Это особняки богатеев и учреждения — присутствия по-тогдашнему. Над неказистой застройкой, прореженной огородами, и поросшими крапивой пустырями возвышались собор и три церкви, солдатская казарма и пожарная каланча.
Заводам, фабрикам в городе не везло. Когда-то нашли неподалеку медь и железо, поставили Шурминский и Буйский заводы, но запасы руды быстро иссякли. Затевали выработку кумача и пестряди, хрустального стекла и поташа — сколько-нибудь значительные производства глохли, не в силах соперничать с теми, что были на железной дороге. Крепко держались одни винокурни. Лесопильня, мельница, пекарня, пряничная фабричонка и прочая мелочь не в счет.
В торговле Уржум был размашистей. Лес, хлеб и льняное семя, воск и мед, кустарные поделки, даже мешковина и мочало — все скупалось, перепродавалось, сплавлялось и в ближние города, и в неблизкую Вятку, и еще дальше.
Лесопромышленники и купцы процветали. Остальные либо были сыты, либо нет. Кто крестьянствовал, подобно Сережиному деду, Кузьме Николаевичу Казанцеву, беря с торгов пашню в аренду. Кто, подобно отцу Сани, рано умершему Матвею Семеновичу Самарцеву, нанимался к торговцам в сидельцы, то есть в приказчики. Кто служил в присутствиях, а кого выручало ремесло. Иных подкармливал отхожий промысел; они шли в лесорубы и сплавщики леса на Урал и в Сибирь.
Но, страдая от удушающей власти мошны и казенных присутствий, церкви и суеверия, от лишений и пьянства, эпидемий и опустошительных пожаров, город не погряз в заурядности.
Это было время, когда, по определению Владимира Ильича Ленина, Россия сохи и цепа, водяной мельницы и ручного ткацкого станка стала быстро превращаться в Россию плуга и молотилки, паровой мельницы и парового ткацкого станка, что вело к изменению облика населения.
Здесь хозяйственный строй обновлялся медленнее, чем в центре страны. Но на протяжении десятилетий политические ссыльные неутомимо трудились, и далеко за чертой того города, куда их бросала полиция, давал всходы их просветительский посев. Уезд долго подчинялся Казани, и не оборвались прежние связи с ней, с ее сильным университетом. Университет выпускал хорошо подготовленных, нередко передовых по взглядам учителей, врачей да чиновников, видевших свой долг в служении народу. И то не грех причесть — лесопромышленники и купцы порой раскошеливались, желая из честолюбия или подражательства, чтобы Уржум приподнялся над уездностью.
Короче, зародилось здесь нечто свое, отрадное, давшееся не вдруг и не по царским указам. Пусть было оно лишь каплей в житейском море, но скрашивало обыденщину.
Известный советский поэт Николай Алексеевич Заболоцкий, учившийся до революции в Уржуме, оставил воспоминания, в которых, по канону, обозвал этот город захолустьем, но тут же сам себя опроверг:
«Оборудование школы было не только хорошо, но сделало бы честь любому столичному училищу. Впоследствии, будучи студентом, я давал пробные уроки в некоторых школах Ленинграда, но ни одна из них не шла в сравнение с нашим реальным училищем,
расположенным в ста восьмидесяти километрах, от железной дороги. У нас были большие, чистые и светлые классы, отличные кабинеты и аудитории по физике и химии, где скамьи располагались амфитеатром, и нам отовсюду были видны те опыты, которые демонстрировал учитель. Особенно великолепен был класс для рисования. Это тоже был амфитеатр, где каждый из нас имел отдельный мольберт. Вокруг стояли статуи — копии античных скульптур. Рисование вместе с математикой считались у нас важнейшими предметами, нас обучали владеть и карандашом, и акварелью, и маслом. У нас были свои мест-ные художники-знаменитости, и вообще живопись была предметом всеобщего увлечения. Хорош был также гимнастический зал с его оборудованием: турником, кожаной кобылой, параллельными брусьями, канатами и шестами. На праздниках «сокольской» гимнастики мы выступали в специальных рубашках с трехцветными поясами, и любоваться нашими выступлениями приходил весь город».Учителя при участии старшеклассников поставили «Аиду». Шла она, правда, без оркестра, под аккомпанемент рояля, но полностью. А реальное училище не было островком. Заболоцкому врезалась в память влекущая к себе, не слишком богатая, но все более развивающаяся культурная жизнь города. Театр под названием «Аудитория», помещавшийся в длинном деревянном бараке, регулярно показывал любительские спектакли.
Если же вернуться к девяностым годам, то в длинном деревянном бараке будущего театра «Аудитория» как раз и начиналась приютская жизнь Сережи Кострикова. Переселив сирот в новый дом, благотворители задумали превратить барак в аудиторию, в подобие клуба.
Барак перестроили, но он пустовал. Пустовал месяц, полгода, год: духовенство противилось открытию «Аудитории», узрев в ней еретическую угрозу. Чтобы оградить паству от «бесовских зрелищ», церковники ввели «народные чтения» поповского пошиба. Однако благотворительное общество во главе с вновь и вновь избираемым председателем совета Польнером упорствовало — доходы с «Аудитории» призваны взбадривать тощую приютскую кассу. Глухая распря продолжалась, пока не выплыла наружу. О ней рассказал петербургский журнал «Вестник Европы».
Клуб, к которому вскоре прилепилось название «Аудитория», раскрыл, наконец, свои двери.
Раскрылись они и для Сережи.
Благотворители держали при «Аудитории» буфет. Они и воспитательницы, возившиеся с буфетным хозяйством, брали себе в помощники приютских мальчиков и девочек понадежнее. Чаще других Сережу. Он все делал охотно и толково, ничего не уронит, не разобьет, ничем самовольно не полакомится. Помогал Сережа как подручный и декораторам, постановщикам спектаклей.
Юлия Константиновна щедро вознаграждала его, то усаживая в зале, то позволяя смотреть на сцену из-за кулис, когда шли хорошие спектакли и концерты. На лекциях с туманными картинами он тоже бывал.
Сережу захлестывали и герои пьес, и музыка, и туманные картины, плывущие из волшебного фонаря на белое полотно экрана, и смешные маски, и громкоголосые, как дьяконы, распорядители балов с бантами на груди, и танцующие пары, осыпанные разноцветными кружочками и змейками конфетти и серпантина, и цокот, топот каблуков. Такого не было ни в снах, ни в сказках.
Не успели улечься сбивчивые впечатления от «Аудитории», как их заслонили новые: после окончания церковноприходской школы одиннадцатилетний Сережа осенью 1897 года поступил в городское училище.
Впервые в жизни Сережа надел форму. Она ему нравилась. Она была новая, плотная, и к ней выдали широкий ремень с медной бляхой.
Учиться было трудно. Приходилось тратить время и силы, делая в приюте всякую всячину на заказ или на продажу. Работал он больше, чем надо, потому что сам вызывался помогать и воспитательницам, и Палладию, и прачке, и поварихе. И всегда старался все делать на совесть. Уже тогда сложилось у Сережи присловье: «Двадцать раз переделаю, лишь бы было хорошо».