Киров
Шрифт:
— Маркс, Энгельс и Кудрявцев!
Тут уже разгневался и Брюханов. В тон исправнику он выложил, кем были покойные Карл Маркс и Фридрих Энгельс. Растолковал, что «документ», написанный его, Брюханова, рукой, — отрывок из давным-давно опубликованного письма Карла Маркса. Растолковал, что второй «документ» — письмо из Нолинска от ссыльного Кудрявцева, упоминающего о своем основательном знакомстве с Марксом и Энгельсом, подразумевая их научные труды.
— Я основательно знаком с Аристотелем, но это вовсе не значит, что я жил почти две тысячи лет назад, — заключил злую свою отповедь Брюханов.
Исправник Пененжкевич все понял, но побоялся нарушить телеграфное предписание губернатора и, сняв по всей форме допрос с Брюханова, посадил его
Зато не без подсказки исправника смотритель тюрьмы Пржевалинский источал отнюдь не свойственное ему радушие. Отвел новому арестанту самую лучшую камеру, оставив дверь незапертой. Чтобы выморить клопов, прислал на подмогу Брюханову двух уголовников со специальным прибором, кипятком и скипидаром.
Так как в маленьком городе секреты недолговечны, выскользнули наружу и подноготная ареста ссыльного и полученное исправником несусветное шифрованное предписание губернатора Клинкенберга о розыске Маркса и Энгельса, якобы скрывающихся в Уржумском уезде. Везде только об этом и говорили. Многие выражали сочувствие Брюханову. В первый же день отсидки он получил от чужих людей три обеда подряд. Передавали ему в тюрьму также книги, журналы.
Неважно, подействовало ли письмо Брюханова, доказывавшего губернатору немыслимость пребывания в Вятской губернии основоположников научного социализма, или прокурор был поумнее Клинкенберга с Гагариным, дело о «заговоре» прекратили. Но за провал свой губернатор Клинкенберг отомстил. Дав Брюханову лишь час на сборы, его под конвоем погнали отбывать ссылку в то камское село, из которого бежал Дзержинский.
О том и пел Сережа: «По пыльной дороге телега несется…» Только пыль не клубилась — Малмыжский тракт развезло дождями глубокой осени, когда в телеге, с двумя жандармами по бокам, из Уржума увозили ссыльного студента, провожаемого друзьями.
Благодаря случаю с «заговором» Сережа в небывалой определенности увидел облик людей из двух лагерей, соседствующих и враждебных. Возненавидев клинкенбергов, он потянулся к тем, для кого не просто словами была песня ссыльного Радина:
Смело, товарищи, в ногу, Духом окрепнем в борьбе, В царство свободы дорогу Грудью проложим себе…С некоторыми ссыльными удалось познакомиться поближе. Но дорога в царство свободы по-прежнему была покрыта тайной. Чтобы эту тайну доверили, Сереже пришлось ждать, пока он подрастет и, учась в Казани, приедет на каникулы в Уржум.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Приют ни на день не давал забыть Сереже, что ест-пьет он, одевается обувается, учится, ходит по земле, дышит благодаря пожертвованиям. Неотвратимую зависимость от чужой воли Сережа ощутил с новой силой, когда в мае 1901 года окончил городское училище.
Домоседка, отлучавшаяся из приюта разве только на прогулку с подопечным выводком, Юлия Константиновна зачастила в город. Глуша в себе неверие в задуманное, приютская воспитательница упрямо доказывала кому следует, что непростительно отдавать в приказчики или в подмастерья Кострикова Сергея — очень он способный, а поведения примерного, даже беспримерного, и должен учиться дальше. Просительница была Юлия Константиновна робкая, но решимости ей придал учитель Морозов. Пригласив ее еще до выпускных экзаменов в училище, он первым заговорил о будущем Кострикова:
— Надо биться за него!
Воспитательницу и Морозова поддержали и Раевский, и Верещагин, и отец Константин, и доктор Чемоданов, некогда лечивший Екатерину Кузьминичну. Польнера и его жену убеждать не понадобилось. Но благотворительное, общество не располагало ни единым рублем на
непредвиденные нужды, и последнее слово принадлежало купцам. Они же никак его не произносили. Тугодумствовали, некстати сетуя и на немалые траты, вызванные обновлением собора, и на снижение оборотов из-за общего спада, теснящего российскую промышленность и торговлю.Медлить было нельзя, и часть предстоящих расходов Польнер взял на себя, судя по его письму, отправленному вместе с документами Сережи в Казанское промышленное училище;
«Означенного Сергия Кострикова я обязуюсь одевать по установленной форме, снабжать всеми учебными пособиями и своевременно вносить установленную плату за право учения… Жительство он будет иметь в квартире моей родственницы, дочери чиновника, девицы Людмилы Густавовны Сундстрем…»
Принятый в училище заочно, по аттестату и похвальному отзыву Раевского, пятнадцатилетний Сережа в конце августа уехал в Казань.
Там Сережа сразу вновь почувствовал, что он словно опальный, что он приютский, ничей, сирота.
В квартире, где жило около десятка учащихся, его одного поместили на кухне.
Вину за лишения и обиды, перенесенные Сережей, нередко валят на кого придется. Чернят и родственницу Польнера, Людмилу Густавовну, изображая ее скаредной уродиной, каргой и присочиняя, будто она мешала Сереже готовить уроки, помыкала им и в конце концов прогнала его.
Верно лишь то, что она была не слишком хороша собой, не блистала талантами. Но природа без скупости наделила добротой Людмилу Густавовну. Дочь обрусевшего шведа, человека многосемейного и не очень обеспеченного, Людмила Густавовна некоторое время жила у сестры своей, сельской учительницы. Сестры взяли на воспитание дочку вдовы-сторожихи.
Стремясь дать приемной дочери такое образование, какого сама получить не смогла, Людмила Густавовна после смерти сестры поселилась в Казани и содержала «ученическую квартиру». Постояльцами-нахлебниками были преимущественно дети уржумцев, гимназистки и гимназисты.
Уступая просьбе Польнера, Людмила Густавовна взяла к себе Сережу совершенно бескорыстно. Он был убыточным нахлебником, если хозяйке переводили даже всю сверхскудную пятирублевую стипендию, назначенную ему благотворительным обществом из земских взносов на содержание приюта.
Гимназисты встретили Сережу более чем сдержанно, о чем свидетельствует сценка первого знакомства, откровенно описанная одним из них: увидели смуглолицего подростка в простой черной косоворотке, поздоровались и разошлись, не сказав друг другу ни слова. Они и в следующие дни, недели не замечали новичка.
Еще в Уржуме изведал Сережа эту сторону будней с их двумя несближаемыми полюсами. Он понимал, что от холодного безразличия к нему гимназистов и гимназисток из состоятельных семей деваться некуда. Хотелось забрать свой плетеный сундучок-корзинку и никогда не возвращаться на Нижне-Федоровскую улицу, никогда не переступать больше порога квартиры в глубине грязного двора. Но самовольно менять местожительство запрещалось.
Оставалось запастись терпением.
Все вечера Сережа проводил на кухне, где ему отвели угол. Там стоял покрытый белой бумагой стол с пятилинейной лампой и строгой стопкой учебников, тетрадей. Рядом громоздился длинный сундук, который потом заменили кроватью. Читал, писал, чертил Сережа, тихо напевая под тяжкие вздохи и хмельное бормотанье кухарки, любившей приложиться к рюмке на сон грядущий, — ее угол был поодаль, за русской печью.
С постояльцами — гимназистами Сережа общался мало, встречаясь с ними только за столом. Чужой среди чужих, отгораживался и сам от них сосредоточенной замкнутостью. Самозащитой от новых, пусть невольных, но вполне возможных обид служила и его невозмутимая выдержка. Неизменно уравновешенный, он был предупредителен, подчеркнуто вежлив. Пожалуй, чрезмерно вежлив был. Где надо и когда вовсе не обязательно — этому научил приют, — громко, быстро говорил спасибо.