Кладбище балалаек
Шрифт:
Зато после победы гармонии, если предположить, что капитуляция хаоса будет окончательной, хорошо станет абсолютному большинству. Наконец-то ему станет хорошо, чего не случалось пока никогда. Надо будет только быть в этом абсолютном большинстве, принадлежать ему, ощущать себя неотъемлемой частицей большинства, стремящегося к целому. Я думаю, это ощущение будет похоже на ощущение себя неотъемлемой частью народа, своего народа. Даётся это чувство не всем и не каждому. Кто-то наделяется им вместе с рождением в качестве бесплатного приложения к жизни, кто-то приобретает его в процессе правильного патриотического воспитания в самом нежном детстве, а кто-то бывает его напрочь лишён, и до самого своего конца так и не суждено ему узнать — что это за чувство такое высокое.
Вот мне, по-видимому, не суждено. Ни от рождения, ни от воспитания. Меня воспитывали вне этих патриотических штук, предпочитая им реальность без комментариев и без прикрас — мол, вот тебе голые факты и они таковы: родился ты в Москве, живёшь на Украине, культура у тебя, если есть, то русская, национальность, уж извини, еврей
В общем, по мне, так нет и не будет ничего лучше хаоса. Хаос устроен мудро. И самая яркая представительница хаоса в моей окружающей действительности — это Лёля.
Она не просто представительница. Она его полномочный посол. И воспроизводитель. Без таких Лёль хаос мог бы истощиться и прекратить своё существование в обществе. А с Лёлей и ей подобными он постоянно обновляется, пополняется и совершенствуется. Эти люди — вирусоносители хаоса. Они носят его в себе. Поэтому в них столько всего намешано, что не дай Бог каждому. Но распознать людей хаоса — сложно. Нет у них особых примет. И даже к старости жизнь часто не оставляет на их лицах и во всей их внешности никаких знаков, никаких отличительных черт. Потому что время не только хороший лекарь и ещё лучший патологоанатом, оно ко всему этому неплохой маскхалат. И смотришь, бывает, на какого-нибудь благостного старичка, от которого за километр распространяется волна безобидности и интеллигентности, и всякие другие положительные волны вплоть до благости, и уже хочешь написать о нём в газетке нечто восторженное с соплями, а наведёшь о нём и его славном прошлом справки, да покопаешься в человеческих документах эпохи, и окажется этот добрый доктор дед мороз такой фантастической сволочью, таким кровопийцей и ублюдком, что и не поверишь сразу, а поверив, станешь обходить его, немощного, десятой окольной дорогой, чтоб не говорить ему, кривя душой, «здравствуйте», не желать того, чего не желаешь.
Правда, Лёля как-то отличает своих, рождённых из и для хаоса. Сколько-то лет назад, когда мы в какой-то очередной раз с нею развелись по обоюдному и страстному согласию сторон, она сказала:
— Надоело вычитывать идиотов (она тогда литредакторствовала в нашей газетке). Ну как это понимать: «Чернобыльцы, задетые зловещим крылом четвёртого реактора, достойны лучшего»? А это: «В галошах и тюбетейке на голове»? Всё. Хочу замуж за бандита.
И вышла именно за бандита. За самого натурального гангстера и организованного преступника. Хотя на вид это был современный молодой преуспевающий человек, то есть господин. Неясно, в чём преуспевающий, но что преуспевающий и что господин — ясно и видно за версту по машине и манерам. Излишне вежливый, излишне спокойный. Смотрел на Лёлю нежным, возможно, влюблённым взглядом, хотя был существенно её моложе. При знакомстве вполсилы улыбался, называл меня по имени-отчеству, поддерживал, как мог, контакт. А мог он вполне прилично. Даже обнаружил, что ему небезызвестны Кафка, Камю, Курков и кто-то ещё, чуть ли не Хайдеггер. Короче, он мне понравился, и я был рад за Лёлю, рад, что на сей раз она попала в хорошие мужские руки, и всё у неё теперь будет по-другому и хорошо, а не так, как было со мной и, значит, со мной уже ничего, слава Богу, не возобновится никогда. Я даже позволил себе лёгкую издёвку, мол, как же это она так лопухнулась — собиралась за бандита, а вышла за какого-то кандидата филонаук, по совместительству представителя малого и среднего бизнеса?
— Кандидата! — сказала Лёля. — Ну что ты! Он самый настоящий, рафинированный, можно сказать, бандит. О его деятельности Интерпол осведомлён. Он с кабинетом министров встречается ежемесячно, и в самых элитных бандитских кругах — фигура уважаемая, пользующаяся, как говорится, авторитетом.
Тогда я ей не слишком поверил. Решил, что это её обычная шутка ради шутки и фантазии. А поверил, когда она пришла домой ночью, вся в кровище и в синяках, растрёпанная до последнего предела, почти голышом и почти босиком, то есть в колготках, но в одной туфле.
— Они хотели, чтоб я его сдала, — буднично сказала Лёля. — Они меня били и не только. Но я не сдала. Тем более что я понятия не имею, где он и вообще — жив ли.
— Ты не знаешь, жив твой муж или не жив?
— Не знаю, —
сказала Лёля. — Я его больше месяца не видела и никаких известий о нём не имею. И сведений тоже не имею.И в конце концов всё же выяснилось, что в живых его нет. У бандитов жизнь яркая, интересная, но короткая. И всё вернулось — не мог же я оставить Лёлю в таком тяжёлом безвыходном положении. Мы снова пошли в загс. Я вошёл первый, Лёля — за мной. Я потопал по ковру — на предмет моли, — и мы поженились. Служащая нашего районного загса сказала «а, это опять вы» и подсунула нам книгу, в которой положено расписываться, книгу, на четверть заполненную нашими автографами.
Но этот очередной раз был, я уже и не помню, когда. То ли три года назад, то ли четыре-пять. Зато теперь я успешно переживаю совершенно новый очередной раз. В том смысле, что опять она меня выставила. И я, если честно, ещё не знаю, хорошо это для меня или плохо. Я склонен думать, что хорошо. Не зря же я время от времени думал одними и теми же словами одно и то же: «Господи, как надоело, и неужели всё это будет тянуться и продолжаться до смерти? Моей или Лёлиной. Но скорее — моей». Правда, я никогда ничего не говорил Лёле о своём отношении к нашей совместной жизни. Хотел сказать, всё ей сказать. Много раз собирался. Настраивался. Готовил и учил текст. Чтобы один раз отчётливо его произнести и забыть, покончить с этим. Бывало, что я уже входил в комнату к Лёле, собравшись и в полной боевой готовности, входил с окончательным намерением произнести заготовленное, но мне непременно что-нибудь мешало. Какая-нибудь назойливая нахальная моль. И я начинал её хватать и хлопать ладонями, чтобы убить, терял решительное настроение и ничего не произносил. Мне почему-то проще было не произносить. Проще было уйти и переждать какое-то время, а потом как-нибудь незаметно вернуться. Не спрашивая согласия и разрешения. Потому что если спросить разрешения, Лёля ответит — нельзя. Ответит и не заметит своего ответа.
Она и меня самого замечает далеко не всегда, замечает какими-то периодами, не имеющими отношения ни ко мне, ни к ней, ни к нашей бурной, прерывистой, семейной жизни, протекающей по замкнутому кругу, то есть по кругу просто, потому что не замкнутый круг кругом не является. И хорошо, если Лёля замечает меня для любви, но и для ненависти, и для презрения она тоже меня замечает. И для того, чтобы выставить — это само собой, это, можно сказать, святое.
А не говорю я всего того, что хочу сказать, не потому, что я боюсь Лёлю. Или боюсь её потерять. Я уже ничего не боюсь. С одной стороны, вообще ничего, а с другой — ничего, что может произойти со мной из-за Лёли, её присутствия или отсутствия в моей жизни. В моей жизни было уже и присутствие, и отсутствие Лёли, и было неоднократно. До того неоднократно, что у меня развилось стойкое безразличие ко всему, хоть как-то её касающемуся. Как ни крути, а мы умудрились прожить с ней долго, очень долго, и почти всё это «долго» — неординарно, а именно: в полном отсутствии любви, то есть не вообще любви, а взаимной любви. Взаимная любовь у нас была только в самом начале. Год-два. Что у нас было все остальные многие годы — определению не подлежит и не поддаётся. Как это ни печально сознавать.
Впрочем, иногда я теряю свою защитную безразличную форму, и Лёля меня достаёт. Я всегда воспринимаю это как неожиданность. К счастью, потом всё опять само собой устанавливается и уравновешивается, и возвращается на круги своя восвояси. Во мне уравновешивается, а Лёля как раз этой уравновешенности мне и не прощает. Потому что равнодушие — это очень сильное чувство. Женщина прощает мужчине всё — пьянство, измены, безделие, глупость. Не прощает только равнодушия.
Я это знаю, мне говорил об этом друг моей молодости, а ныне главный городской нарколог и психоаналитик с богатым опытом Женя Боловин. А он врать не будет. Он вывел из запоя половину нашего мегаполиса и всякого на своём трудовом веку повидал. И он не устаёт повторять: «Равнодушие — это очень сильное чувство». А я добавлю — и хорошая глухая защита. У меня, например, никакой другой защиты нет. Равнодушие — моя единственная броня. Мой единственный более или менее надёжный щит. Правда, равнодушие не может служить мечом, а щит без меча — это не оружие.
И это я знаю. Но оружие мне и не нужно. Оружие нужно для войны, для нападения. Оружие для защиты — это грубая ложь, шитая белыми нитками, враньё для дураков редкостных и набитых. Оружия для защиты не бывает, как не бывает щитов для нападения. А для меня важно и имеет значение, что я, будучи безоружным, все-таки небеззащитен. Я все-таки защищён. В какой-то степени. Пусть незначительной. Но в значительной не защищён никто.
Да, значит, скорее всего потому, что какая-то защита у меня есть, я и не говорю ничего Лёле, хоть давно созрел и готов сказать. Я боюсь своими словами разрушить свою же защиту. Поскольку слова уже пригодны для нападения и вполне могут сойти за оружие. А когда ты пускаешь оружие — любое оружие — в ход, ты обязательно нападаешь, нападаешь и — открываешься. Это правило без исключения. Я не хочу открываться. Мне лучше уйти в глухую защиту и отойти. На заранее подготовленные позиции.
Хотя никакие они не подготовленные и не позиции.
Я, мелко трясясь в этой тесной, пропахшей бензином маршрутке, даже не знаю, что там у меня творится, в моей, выражаясь красиво, студии, а если проще, в моей малосемейной квартире всеобщей площадью двадцать один метр квадратный. Я некоторыми ухищрениями, против всех советских законов, сохранил её когда-то за собой, не задумываясь, зачем это делаю. Или думая, мельком и подсознательно, что квартира не помешает и пригодится моим будущим детям. Но довольно скоро выяснилось, что квартира эта нужна ещё мне самому, и что действуя на автопилоте подсознания, я действовал вполне разумно. И ухищрялся не напрасно.