Клуб радости и удачи
Шрифт:
— Да ничего особенного. Просто мы за всё платим пополам, — я стараюсь ответить как можно небрежнее.
Мама смотрит на меня и хмурится, но ничего не говорит. Снова принимается изучать список, на этот раз более внимательно, водя пальцем по каждой строчке.
Мне неловко: я ведь знаю, что она там видит. Хорошо хоть, ей неизвестна вторая половина — наши споры. В процессе бесконечных обсуждений мы с Харольдом достигли некоего соглашения и решили не включать в список личные расходы, такие как тушь, лосьон для бритья, лак для волос, лезвия, тампоны или тальк для ног.
Когда мы расписывались, он настоял, что сам заплатит за
Мы ведем чуть ли не философские споры относительно вещей с неоднозначной принадлежностью, вроде моих противозачаточных таблеток; либо по поводу домашних приемов: кто берет на себя расходы, если приглашенные — его клиенты и одновременно мои друзья по колледжу; или из-за кулинарных журналов, на которые я подписываюсь, а он их тоже читает; но просто от скуки, а не потому, что сам бы их для себя выбрал.
И мы до сих пор не пришли к согласию относительно Миругея, кота — заметьте, ни нашего, ни моего, а просто кота, которого Харольд купил мне в подарок на день рождения в прошлом году.
— Как! Ты и за это платить?! — изумленно восклицает моя мать. Я пугаюсь, думая, что она прочитала мои мысли про Миругея. Но потом вижу, что она показывает на слово «мороженое» в списке Харольда. Мама, должно быть, помнит тот случай с пожарной лестницей, на которой она нашла меня, дрожащую и измученную, сидящую над коробкой с переработанным в моем организме мороженым. С тех пор я его не выношу. И тут я с ужасом понимаю: Харольд до сих пор не заметил, что я никогда не ем мороженого, которое он приносит домой каждую пятницу.
— Почему ты это делаешь?
В мамином голосе звучит обида, как будто я повесила этот список специально, чтобы ее задеть. Я раздумываю, как бы ей это объяснить, припоминаю слова, которые мы с Харольдом когда-то произносили: «Таким образом мы избежим ложной зависимости… Мы равны… Любовь без обязательств…» Но мама никогда не поймет этих слов.
Поэтому я говорю ей совсем другое:
— Сама не знаю. Мы начали так делать еще до того, как поженились. И почему-то до сих пор не прекратили.
Вернувшись из магазина, Харольд начинает разводить огонь. Я разбираю покупки, кладу бифштексы в маринад, варю рис и накрываю на стол. Мама сидит на высоком табурете у гранитной стойки бара и пьет кофе, который я для нее сварила. Она поминутно вытирает донышко чашки бумажными салфетками, вытаскивая их из рукава своего свитера.
Во время обеда беседу поддерживает Харольд. Он рассказывает о своих планах по дальнейшему обустройству дома: сделать стеклянную крышу, посадить вдоль дорожек
тюльпаны и крокусы, вырубить сумах, пристроить новое крыло, облицевать ванную комнату плиткой в японском стиле. Потом он убирает со стола и ставит тарелки в моечную машину.— Кто готов приступить к десерту? — спрашивает он, открывая морозилку.
— Я сыта, — говорю я.
— Лена не может кушать мороженое, — говорит мама.
— Похоже на то. Она всегда на диете.
— Нет, она никогда не кушать его. Она не любит.
Харольд улыбается и недоуменно смотрит на меня, как бы ожидая перевода того, что сказала мама.
— Эта правда, — говорю я ровным голосом. — Я ненавидела мороженое почти всю свою жизнь.
Харольд смотрит на меня так, будто я тоже говорила по-китайски и он ничего не понял.
— Нда… А я-то думал, ты просто стараешься сбросить лишний вес… Ну ладно.
— Она стать такая худая, что ты не видеть ее, — говорит мама. — Она исчезать как привидение.
— Что верно, то верно! Хорошо сказано! — восклицает, рассмеявшись, Харольд; он успокаивается, решив, что мама любезно старается его спасти.
После обеда я кладу чистые полотенца на постель в комнате для гостей. Мама сидит на кровати. Комната обставлена в спартанском вкусе Харольда: двуспальная кровать с белым, без рисунка, бельем и белым одеялом, натертый деревянный пол, полированное дубовое кресло и пустые серые стены.
Единственным украшением комнаты служит нечто странное рядом с кроватью: ночной столик, сооруженный из неровно обрезанной мраморной плиты; плиту подпирают поставленные крест-накрест тоненькие палочки, покрытые черным лаком. Мама кладет свою сумку на столик, и цилиндрическая черная ваза на нем начинает шататься. Фрезии в вазе дрожат.
— Осторожно, он не очень-то устойчив, — говорю я.
Столик, который Харольд смастерил в свои студенческие годы, имеет довольно жалкий вид. Я всегда удивлялась, почему он им так гордится. Полная несоразмерность линий. Ни намека на «обтекаемость», которая так важна для Харольда сейчас.
— Какая польза? — спрашивает мама, покачав столик рукой. — Ты класть еще что-нибудь, оно падать. Чуньван чихань.
Я оставляю маму в ее комнате и возвращаюсь вниз. Харольд открывает окна, чтобы впустить свежий воздух. Он делает это каждый вечер.
— Мне холодно, — говорю я.
— Что?
— Не мог бы ты закрыть окна?
Он смотрит на меня, вздыхает, улыбается, закрывает окна, садится на пол, скрестив ноги, и наугад открывает журнал. Я сижу на диване и клокочу от гнева — не знаю почему. Не потому, что Харольд что-то не так сделал. Харольд это просто Харольд.
Еще до того как это сделать, я уже знаю, что начинаю битву, которая мне не по силам. И тем не менее я подхожу к холодильнику и вычеркиваю из списка покупок «мороженое».
— Что происходит?
— Я просто считаю, что хватит мне платить за твое мороженое.
Он в изумлении пожимает плечами.
— Согласен.
— Почему ты так чертовски справедлив?! — кричу я.
Харольд откладывает журнал и смотрит на меня уже с раздражением.
— Ну что еще? Объясни, в чем дело.
— Не знаю… Я не знаю, в чем. Во всем… в том, как мы всё считаем. В том, за что мы платим пополам. За что не платим пополам. Мне надоело складывать, вычитать, делить на равные части. Меня от этого тошнит.