Книга Каина
Шрифт:
Когда я подтягиваюсь с водой, он уже пересыпает порошок из прозрачного конверта в ложку.
— Сначала я. — говорит он.
Я не отвечаю. Слежу, как он набирает воду из стакана в пипетку. Мне интересно: он разгонится или будет дуплить.
Его нос нависает в двух дюймах от ложки, когда он сбрызгивает порошок водой из пипетки. Поднося спичку к ложке, он держит её прямо перед глазами. Ставит ложку обратно на стол, раствор пузырится.
Он всё сделал правильно.
Снова закачать жидкость, присобачить иглу и воротник (оторванная от долларовой банкноты полоска) к пипетке, закрутить, на секунду положить баян на край стола, пока он перетягивает правую руку кожаным ремнём… но я уже не присутствую! Я не смотрю, а он не играет на публику… а если играет, я не замечу; потому что не смотрю… мы оба, я убежден, с лежащим перед нами героином
Вмазываясь, я изучаю свои дороги. Они тянутся по вене на протяжении всей руки. Так как мусор будет первым делом выискивать дороги, я стараюсь их разбросать, следить, чтоб быстрее заживали. Некоторые джанки для маскировки дорог пользуются женской косметикой. Проще всё время долбиться по одной вене, пока та не разрыхлится. Чем они и занимаются. Потом накладывают на руку грим, как раз на локтевом сгибе, точно также как женщины накладывают косметику на лицо. Жахаясь в места, где вена проходит наиболее глубоко, я со временем окончательно изуродовал себе руку. Ширяясь, я знаю, что Том стоит сбоку: левой рукой для равновесия придерживается за стол, на лице идиллическая улыбка. Я промываю пипетку и присаживаюсь на кровать. Начинаю чесаться.
Через час Том скажет:
— Чувак, хорошая штука. — и упадет на другой конец кровати.
Псина гавкает в соседней комнате.
— Не пускай эту тварь, — прошу я.
В три часа дня я продолжаю валяться на койке, когда неожиданно подтягивается баржа Джео. Открываю дверь, и нате вам, Джео собственной персоной, приветственно осклабился. «Легавый просил тебе передать, — сообщает он, вручая мне письмо. — Вижу, из Шотландии. От кого? От твоего старикана?»
5
В четыре года я упал с качелей и сломал руку. После загипсовки я выпросил себе большой ящик с крышкой, типа таких, в которых спят кошки. Поставил на кухне в угол возле камина, залез туда и закрыл крышку. Часами я лежал в темноте, прислушиваясь к звукам, маминой беготне, как все остальные приходят-уходят с кухни, и изнутри ощущал тепло собственного присутствия. Выкурить из ящика меня удалось только, когда рука срослась, и только по настоянию отца. Он сказал, что это глупая игра. И коробка под ногами мешается. Мальчику нужен свежий воздух.
Моя мама была гордой, а папа — безработным музыкантом с итальянским именем. Сине-чёрные волосы на папиных ногах придавали его коже восковую белизну. У меня он ассоциировался с ароматом помады для волос и «Слоанз Линамент»[14]. Ванна была его логовом, а его мази хранились в белом шкафчике, прикрученном четырьмя болтами к зелёной стене. Помада появлялась на сцене в небольшой широкой банке с красной крышкой, а вонючка в плоском сосуде с этикеткой, украшенной подобием Иосифа В. Сталина. Из-за его чудных усов я был склонен считать мистера Слоана итальянцем. Только сегодня у меня вдруг появилось подозрение, что никакой он не итальянец. Производителя помады звали Гилкрайст, но это не мешало этой жирной массе блестеть на папиной черепушке. В папином верноподданническом конформизме была какая-то надёжность, но с возрастом он становился всё задумчивее в зимние месяцы. Шаг ускорялся, к почтительности примешивались претензии. Он больше времени проводил в курительных комнатах за кофе и не выходил на улицу до тех пор, пока официантки не начинали подметать втоптанные в ковер бычки и натирать стеклянные крышки столов. Тогда он бросал взгляд на часы, о которых не забывал ни на минуту с тех пор как вошёл, делал вид, что ах, опять, в который раз, не пришли на встречу, и деловито направлялся к вращающимся дверям. В руках, перчаток он не носил, он нёс маленький кожаный портфель, где лежала утренняя газета, вечерняя газета и бледно-голубая коробка нарезанной фальцованной бумаги с конвертами в тон. Иногда на тротуаре он вдруг тормозил и ощупывал лацканы тяжёлого пальто. Виновато оглядывал ноги идущих вокруг него прохожих. И потом шёл медленнее. То и дело по дороге он вспоминал о своей ангине. Это слово застряло у него в горле. Он боялся умереть в общественном месте.
Воскресенье. Отец обязательно
проснётся до того, как успеют принести молоко и утренние газеты. Он спал по четыре-пять часов максимум. После маминой смерти он жил один. В девять он брился. Не раньше. Количество таких необходимых мероприятий было крайне ограниченно. Ему надо было размазать их тонким слоем на весь день, как он мазал тонким слоем маргарин на хлеб, чтобы предотвратить крушение своего мира. Крепостная стена между папой и папиной свободой была непрочной. Сложнейшими ухищрениями он ежедневно укреплял ее. Он был избран по старинной системе отбора проверенных ритуалов. Он полоскал горло, следя за своими газами в зеркале. Он чистил обувь. Он готовил себе завтрак. Он брился. Потом он сопротивлялся хаосу, пока не принесут утреннюю газету. Рождения, свадьбы, смерти. Он, сдерживая себя, просматривал одну за другой колонки. Но с годами он достиг умения. Так или иначе, ему ничего не грозило. Если ни одно из имён ему ничего не говорило, он мог спокойно расслабиться. Если умирал друг, то после первой вспышки триумфа он мог торжественно погрузиться в серьезность. Так по часам текла его жизнь, лицом к лицу с тем, за что платить не надо, и он всю жизнь завидовал… Почти. Нет более жуткого подозрения, чем смутное и убийственное знание, что свобода выбора была с самого начала.Глазго, 1949. Когда я зашёл в папину комнату, он сидел перед однорешётчатым электрическим камином. Его ладони вытянуты перед ним, пальцы выгнуты и ловят отблеск мягких белых кистей. Он разглядывал обручальное кольцо покойной жены, которое всегда носит на среднем пальце левой руки. Он рад мне. Это мой первый приезд после Нового года. Он церемонно пожал мне руку, взяв меня за ладонь двумя руками, затем зажёг газ и поставил чайник. На улице мороз и он весь день не выходил. Судя по всему, нам предстоит длинная зима. Он спросил не хочу ли я есть. У него есть кое-какие консервы: банка сардин, банка бобов, и ещё одна — сардины или селёдка в томатном соусе — он точно не знает. Я ответил, что есть не буду, но чаю выпью. Он неопределенно кивнул.
— Чёртов газ, — проговорил он, — беда с давлением.
Повозился с резиновой трубкой, соединявшейся с газовым кольцом и, продолжая стоять ко мне спиной, переспросил:
— Чем-нибудь занимаешься сынок?
И я сказал:
— Пока ничем.
Он нагнулся подобрать с ковра белую пушинку. На секунду показалось, что он не знает, куда б её деть. Наконец, положил её в пепельницу на камине. Ладонь прошлась по там же стоявшему светло-зелёному будильнику и остановилась на авторучке, которую он всегда носит в правом кармане пиджака и всё время теребит. Он был без пиджака.
Когда чайник запел, он вернулся к нему, снял крышку и заглянул внутрь. Пар поднимался к его руке. Он водрузил крышку на место, снова отошёл, вытер руки об одно из безупречно чистеньких белых полотенец. Они у него всегда без единого пятнышка, особенно то, которое он накидывает на шею, когда бреется. Закончив, он аккуратно вешает его на специальную вешалку. Сказал, что сегодня приходится туго. Послевоенный бум уже прошёл.
Мой отец был безработным в течение двадцати пяти лет.
Он встал на порядочном расстоянии от заварочного чайника. Левая рука прижата к брюшку, правой рукой он наливает воду. Ему пришлось нагнуться, чтобы проверить, хватит ли воды. Он налил чай и протянул мне чашку. Когда он проделал это, у него непонятно с чего сделался обиженный вид, но прямо на меня он смотреть избегал.
— Как Мойра? — поинтересовался он. — Работает уже?
Я кивнул. Спросил его, встречал ли он в последнее время Виолу.
— Твою двоюродную сестру?
Нет, не встречал, но слышал про неё от Тины. Муж Виолы, ясное дело, опять болеет. Коллапс одного лёгкого. Ей с ним здорово пришлось помучиться. Она опять ходила к священнику, она же любит ходить к священнику. Священник поговорил с ним как мужчина с мужчиной.
— Но всё же, — продолжал папа, — у него хорошая пенсия. Тётя твоя сильно изменилась.
— Думаю, я проведаю Виолу, — сказал я.
Он кивнул.
— Она обрадуется. Она сильно намучилась.
Он заметил, что моя чашка пуста и налил мне еще. Молоко, сахар, чай, в таком порядке. Потом сел, потёр свои ноги в тёплых носках и надел обувь для улицы. Он так полагает, что я через несколько минут отчаливаю. Если мне несложно подождать, он наденет воротничок и галстук, и выпьет со мной по одной, пока я жду трамвая. Он повторил, что весь день сидит дома. Он находит, ему будет на пользу прогуляться.