Книга песчинок. Фантастическая проза Латинской Америки
Шрифт:
Хозяева дома на судьбу не жаловались. На вырученные деньги они построили просторный двухэтажный дом с балконом и садом, на высоком цоколе, чтобы зимой не заползали крабы, и с железными решетками на окнах, чтобы не залетали ангелы. Неподалеку от городка Пелайо завел кроличий питомник и навсегда отказался от должности альгвасила, а Элисенда купила себе лаковые туфли на высоком каблуке и много платьев из переливающегося на солнце шелка, которые в те времена носили по воскресеньям самые знатные сеньоры. Курятник был единственным местом в хозяйстве, которому не уделяли внимания. Если его иной раз и мыли или жгли внутри мирру, то делалось это отнюдь не в угоду ангелу, а чтобы как-то бороться с исходившей оттуда вонью, которая, как злой дух, проникала во все уголки нового дома. Вначале, когда ребенок научился ходить, они следили, чтобы он не подходил слишком близко к курятнику. Но постепенно они привыкли к этому запаху, и все их страхи прошли. Так что еще до того, как у мальчика начали выпадать молочные зубы, он стал беспрепятственно забираться в курятник через дыры в прохудившейся проволочной сетке. Ангел был с ним так же неприветлив, как и с другими смертными, но переносил с собачьей покорностью все жестокие ребячьи проделки. Ветрянкой они заболели одновременно. Врач, лечивший ребенка, не устоял перед соблазном осмотреть ангела и обнаружил, что у него совсем плохое сердце, да и почки никуда не годятся — удивительно, как он еще был жив. Однако больше всего врача поразило строение его крыльев. Они так естественно воспринимались в этом абсолютно человеческом организме, что оставалось загадкой, почему у других людей не было таких же крыльев.
К тому времени, как мальчик пошел в школу, солнце и дождь окончательно разрушили курятник. Освобожденный ангел бродил взад-вперед, как обессилевший лунатик. Не успевали его веником выгнать из спальни, как он уже путался под ногами в кухне.
Но ангел и не думал умирать: он пережил эту самую свою тяжелую зиму и с первым солнцем стал поправляться. Несколько дней он просидел неподвижно в патио, скрываясь от посторонних глаз, и в начале декабря глаза его посветлели, обретая былую стеклянную прозрачность. На крыльях стали вырастать большие упругие перья — перья старой птицы, которая словно бы задумала надеть новый саван. Сам-то ангел, видно, знал причину всех этих перемен, но тщательно скрывал их от посторонних. Иной раз, думая, что его никто не слышит, он тихонько напевал под звездами песни моряков.
Однажды утром Элисенда резала лук для завтрака, и вдруг в кухню ворвался ветер, какой дует с моря. Женщина выглянула в окно и застала последние минуты ангела на земле. Он готовился к полету как-то неловко, неумело: передвигаясь неуклюжими прыжками, он острыми своими когтями перепахал весь огород и едва не развалил навес ударами крыльев, тускло блестевших на солнце. Наконец ему удалось набрать высоту. Элисенда вздохнула с облегчением за себя и за него, увидев, как он пролетел над последними домами поселка, едва не задевая крыши и рьяно размахивая своими огромными, как у старого ястреба, крыльями. Элисенда следила за ним, пока не закончила резать лук и пока ангел совсем не скрылся из виду, и он был уже не помехой в ее жизни, а просто воображаемой точкой над морским горизонтом.
ПОСЛЕДНЕЕ ПУТЕШЕСТВИЕ КОРАБЛЯ-ПРИЗРАКА
Вот теперь я им докажу, сказал он себе своим новым, низким голосом мужчины через много лет после того, как однажды ночью впервые увидел этот огромный трансокеанский лайнер, который беззвучно и с потушенными огнями прошел по бухте, похожей на громадный, покинутый людьми дворец, он был длиннее городка и намного выше, чем колокольня церкви, этот лайнер, который проследовал в темноте дальше, на другую сторону бухты, к укрывшемуся от корсаров за крепостной стеной городу колониальных времен, с его когда-то работорговым портом и вращающимся прожектором маяка, чей скорбный свет через каждые пятнадцать секунд преображал городок, перемещаясь по вулканической пустыне, и хотя он был тогда ребенком и низкого голоса мужчины у него не было, у него было зато разрешение матери оставаться на пляже допоздна и слушать, как играет ветер на своих ночных арфах, он запомнил до мельчайших подробностей, будто видел сейчас, как трансокеанский лайнер исчезает, когда свет маяка на него падает, и возникает снова, когда свет уходит, корабль как бы мерцал, то он есть, то его нет, и когда входил в бухту и потом, когда словно на ощупь, как лунатик, начал искать буи, указывающие фарватер, и вдруг, должно быть, что-то случилось со стрелками компасов, потому что корабль повернул к подводным камням, налетел на них, развалился на куски и погрузился в воду без единого звука, хотя подобное столкновение с рифами должно было бы вызвать такой грохот и скрежет металла и такой взрыв в двигателях, что оцепенели бы от ужаса даже спящие самым крепким сном драконы в доисторической сельве, начинающейся на окраине колониального города и кончающейся на другом конце света, он тогда сам подумал, что это сон, особенно на другой день, когда увидел сверкающую акваторию порта, буйные краски негритянских бараков на прибрежных холмах, шхуны гайянских контрабандистов, принимающие на борт свой груз невинных попугаев с полными алмазов зобами, я считал звезды и уснул, подумал он, и мне привиделся ясно-ясно, как наяву, этот огромный корабль, именно так все и было, он остался в этом убежден и не рассказал о сне никому, и даже не вспоминал об этом видении, но в следующий март, в то же число, когда бродил ночью по берегу, высматривал стайки дельфинов в море, он вместо них увидел прошлогодний трансокеанский лайнер, нереальный, сумеречный, мерцающий, и опять этот корабль постигла та же странная и ужасная судьба, что и в первый раз, никакой это не сон, я видел корабль на самом деле, и он побежал рассказать обо всем матери, и потом она три недели стонала и вздыхала, горюя, ведь у тебя мозги гниют оттого, что ты живешь наоборот, днем спишь, а ночами бродишь бог знает где, как плохие люди, как раз в те дни ей обязательно нужно было побывать в городе, за крепостной стеной, купить что-нибудь, на чем удобно было бы сидеть, когда думаешь о мертвом муже, потому что полозья ее качалки сломались за одиннадцать лет вдовства, и она воспользовалась случаем и попросила лодочника, который их вез, проплыть мимо рифов, чтобы сын мог увидеть то, что он и увидел на самом деле в витрине моря, увидел, как среди расцветающих по-весеннему губок любят друг друга мантаррайи, как в водоемах с самыми ласковыми водами, какие только есть под водой, плещутся розовые парго и голубые корвины [225] и даже как плавают шевелюры утоплеников, погибших в каком-то кораблекрушении колониальных времен, но никакого следа потонувших трансокеанских лайнеров, ни даже мертвого ребенка, но он твердил, что корабли были, и мать пообещала, что в следующий март будет бодрствовать вместе с ним, это определенно, не зная, что единственно определенным в ее будущем было теперь только кресло времен Фрэнсиса Дрейка [226] , которое она купит в этот день на устроенном турками аукционе, она села в него отдохнуть в тот же самый вечер, вздыхая, о мой бедный Олоферн, если бы ты только видел, как хорошо вспоминается о тебе на этом бархатном сиденье, среди этой парчи, словно с катафалка королевы, но чем больше думала она о покойном муже, тем сильнее бурлила и тем скорей превращалась в шоколад кровь у нее в сердце, как если бы она не сидела, а бежала, в ознобе, обливаясь потом и дыша будто сквозь слой земли, и он, вернувшись на рассвете, нашел ее в кресле мертвой, еще теплой, но уже наполовину разложившейся, как бывает, когда ужалит змея, и то же случилось потом еще с четырьмя женщинами, и тогда кресло-убийцу бросили в море, далеко-далеко, где оно уже никому не причинит вреда, ведь за прошедшие столетия им столько пользовались, что свели на нет способность кресла давать отдых, и теперь пришлось свыкаться с несчастной сиротской долей, все на него показывали, вот сын вдовы, которая привезла в городок трон бед и страдания, живет не столько на общественную благотворительность, сколько воруя из лодок рыбу, а голос его между тем все больше начинал походить на рычанье, и видения прошлых лет вспомнились ему только в мартовскую ночь, когда он случайно посмотрел на море, и, мама моя, да вот же он, чудовищно огромный кит цвета асбеста, зверь рычащий, смотрите, кричал он, как безумный, смотрите, и от его крика поднялся такой лай собак, и так завизжали женщины, что самым старым из стариков вспомнились страхи их прадедов, и они, думая, что вернулся Уильям Дэмпир [227] , попрятались под кровати, но те, кто выбежали на улицу, даже не взглянули на неправдоподобное сооружение, которое в этот миг, потеряв ориентацию, снова разваливалось на части в ежегодном кораблекрушении, вместо этого они избили его до полусмерти, так что он не мог разогнуться, вот тогда-то он и сказал себе, брызжа от ярости слюной, хорошо, я им докажу, но своего решения не выдал ничем, и одна мысль целый год, хорошо, я им докажу, он ждал новой ночи привидений, чтобы сделать то, что он сделал, и вот наконец пришло это время, он сел в чью-то лодку, переплыл в ней бухту, в ожидании своего звездного часа провел конец дня на крутых и узких улочках бывшего работоргового порта, погрузился в котел, где варились люди со всего Карибского побережья, но был настолько поглощен своим замыслом, что не останавливался, как прежде, перед лавками индусов посмотреть на слоновьи бивни, украшенные резьбой в виде мандаринов, не насмехался над говорящими по-голландски неграми в инвалидных колясках, не шарахался в ужасе, как бывало, от малайцев с кожей кобры, которых увлекла в кругосветное путешествие химерическая мечта найти тайную харчевню, где подают жаренное на вертеле филе бразильянок, не замечал ничего, пока не легла на него всей тяжестью своих звезд ночь и не дохнула сельва нежным ароматом гардений и разлагающихся саламандр, и вот он уже плывет, работая веслами, в чужой лодке к выходу из бухты, не зажигая, чтобы не привлечь внимания береговой охраны, фонарь, становясь через каждые пятнадцать секунд, когда его осеняло зеленое крыло света с маяка, нечеловечески прекрасным и затем обретая во мраке снова обычное человеческое обличье, и сейчас он знал, что плывет около буев, указывающих фарватер, знал не только потому,
что теперь печальней дышала вода, и так он греб, настолько погруженный в самого себя, что его застали врасплох и леденящее душу акулье дыханье, которым пахнуло вдруг неизвестно откуда, и то, что мрак ночи вдруг сгустился, как если бы внезапно погасли звезды, а случилось так потому, что трансокеанский лайнер был уже здесь, совсем рядом, немыслимо огромный, мама родная, огромней всего огромного, что только есть на свете, и темней всего темного, что скрыто в земле или под водой, триста тысяч тонн акульего запаха проплыли так близко, что он увидел уходящие вверх по стальному обрыву швы, и ни искорки света в бессчетных бычьих глазах, ни вздоха в машинном чреве, ни души живой на борту, зато свой собственный ореол безмолвия, собственное беззвездное небо, собственный мертвый воздух, собственное остановившееся время, свое собственное, странствующее вместе с ним море, где плавает целый мир утонувших животных, и внезапно от удара света с маяка все это исчезло, и на несколько мгновений возникли снова прозрачное Карибское море, мартовская ночь, обычный воздух, в котором хлопают крыльями пеликаны, и теперь он был между буев и не знал, что делать, только спрашивал себя недоуменно, не грезил ли я и вправду наяву, не только сейчас, но раньше, но едва он себя об этом спросил, как порыв неведомого ветра погасил все буи, от первого до последнего, а когда свет маяка ушел, трансокеанский лайнер возник снова, и теперь магнитные стрелки его компасов показывали путь неправильно, быть может, он даже не знал теперь, в каких широтах каких морей плывет, пытался найти на ощупь невидимый фарватер, а на самом деле шел на камни, и тут озарение, все понятно, то, что произошло с буями, последнее звено в цепи колдовства, сковавшей корабль, и он зажег на лодке фонарь, крохотный красный огонек которого не мог бы заметить никто на минаретах береговой охраны, но который для рулевого на корабле оказался, видно, ярким, как восходящее солнце, потому что, ориентируясь на этот огонек, трансокеанский лайнер исправил курс и маневром счастливого возвращения к жизни вошел в широкие ворота фарватера, и разом зажглись все его огни, снова тяжело задышали котлы, небо над ним расцветилось звездами, и опустились на дно трупы утонувших животных, из кухонь теперь доносились звон посуды и благоуханье лаврового листа, и на залитых лунным светом палубах слышалось уханье духового оркестра и бум... бум, стучали в полутьме кают сердца полюбивших друг друга в открытом море, но в нем накопилось столько злобы и ярости, что изумление и восторг не смогли заглушить их, а чудо не смогло его испугать, нет, сказал он себе так решительно, как еще не говорил никогда, вот теперь я им докажу, будь они прокляты, теперь я им докажу, будь они прокляты, теперь я им докажу, и он не ушел от гиганта в сторону, чтобы тот не мог его смять, а поплыл, налегая на весла, впереди, вот теперь я им докажу, и так он плыл, указывая кораблю путь своим фонарем, и наконец, убедившись, что корабль ему послушен, опять заставил его изменить направление, сойти с курса, которым тот шел к пристани, вывел за невидимые границы фарватера и повел за собой к уснувшему городку, так, как будто это ягненок, только живущий в море, этот корабль, ныне оживший и неуязвимый более для света маяка, теперь свет не превращал корабль каждый пятнадцать секунд в невидимку, а делал алюминиевым, впереди уже все яснее вырисовывались кресты церкви, нищета жилищ, ложь, а трансокеанский лайнер по-прежнему следовал за ним вместе со всем, что нес, со своим капитаном, спящим на том боку, где сердце, с тушами боевых быков в инее холодильников, с одиноким больным в корабельном госпитале, с водой в цистернах,225
Мантаррайя, парго, корвина — названия рыб Карибского моря.
226
Фрэнсис Дрейк (1540—1596) — английский мореплаватель, не раз нападавший на испанские владения в Вест-Индии.
227
Уильям Дэмпир (1652—1715) — известный английский мореплаватель; в 1673—1675 гг. плавал в Вест-Индию.
о которой все позабыли, с не получившим отпущения грехов рулевым, который, видно, принял береговые камни за пристань, потому что вдруг раздался немыслимый вой гудка, раз, и его промочила до костей, падая сверху, струя остывающего пара, второй гудок, и чужая лодка, в которой он плыл, чуть не перевернулась, и третий, но теперь уже всё, потому что вот они, совсем рядом, извивы берега, камни улицы, дома не веривших, весь городок, освещенный огнями перепуганного трансокеанского лайнера, сам он едва успел дать дорогу надвигающемуся катаклизму, крича сквозь грохот, так вот же вам, сволочи, получайте, и в следующее мгновение стальная громада раздавила землю, и стал слышен хрустальный звон девяноста тысяч пятисот бокалов шампанского, разбивающихся один за другим от носа до кормы, а потом стало совсем светло, и было уже не раннее утро мартовского дня, а полдень сияющей среды, и он смог насладиться зрелищем того, как не верившие смотрят разинув рот на стоящий напротив церкви самый большой в этом мире и в мире ином трансокеанский лайнер, белей всего белого, что только есть на свете, в двадцать раз выше колокольни и раз в девяносто семь длинней городка, на нем железными буквами было написано название «X A Л A Л Ч И Л Л А Г», и древние воды морей смерти еще стекали лениво с его бортов.
САМЫЙ КРАСИВЫЙ УТОПЛЕННИК В МИРЕ
Первые из детей, которые увидели, как по морю приближается к берегу что-то темное и непонятное, вообразили, что это вражеский корабль. Потом, не видя ни мачт, ни флагов, они подумали, что это кит. Но когда неизвестный предмет выбросило на песок и они очистили его от опутывающих водорослей, от щупалец медуз, от рыбьей чешуи и от обломков кораблекрушений, которые он на себе нес, вот тогда они поняли, что это утопленник.
Они играли с ним уже целый день, закапывая его в песок и откапывая снова, когда кто-то из взрослых случайно их увидел и всполошил все селение. Мужчины, которые отнесли утопленника в ближайший дом, заметили, что он тяжелее, чем все мертвецы, которых они видели, почти такой же тяжелый, как лошадь, и подумали, что, быть может, море носило его слишком долго и кости напитались водой. Когда его опустили на пол, то увидели, что он гораздо больше любого из них, больше настолько, что едва поместился в доме, но подумали, что, быть может, некоторым утопленникам свойственно продолжать расти и после смерти. От него исходил запах моря, и из-за того что тело облекал панцирь из ракушек и тины, лишь очертания позволяли предположить, что это труп человека.
Достаточно оказалось очистить ему лицо, чтобы увидеть: он не из их селения. В селении у них было от силы два десятка сколоченных из досок лачуг, около каждой дворик — голые камни, на которых не росло ни цветка,— и рассыпаны эти домишки были на оконечности пустынного мыса. Оттого что земли было очень мало, матерей ни на миг не оставлял страх, что ветер может унести их детей; и тех немногих мертвых, которых приносили годы, приходилось сбрасывать с прибрежных крутых скал. Но море было спокойное и щедрое, а все мужчины селения вмещались в семь лодок, так что, когда находили утопленника, любому достаточно было посмотреть на остальных, и он сразу знал, все ли тут.
В этот вечер в море не вышел никто. Пока мужчины выясняли, не ищут ли кого в соседних селениях, женщины взяли на себя заботу об утопленнике. Пучками испанского дрока они стерли тину, выбрали из волос остатки водорослей и скребками, которыми очищают рыбу от чешуи, содрали с него ракушки. Делая это, они заметили, что морские растения на нем из дальних океанов и глубоких вод, а его одежда разорвана в клочья, словно он плыл через лабиринты кораллов. Они заметили также, что смерть он переносит с гордым достоинством — на лице его не было выражения одиночества, свойственного утонувшим в море, но не было в нем и отталкивающего выражения муки, написанного на лицах тех, кто утонул в реке. Но только когда очистили его совсем, они поняли, какой он был, и от этого у них перехватило дыхание. Он был самый высокий, самый сильный, самого лучшего сложения и самый мужественный человек, какого они видели за свою жизнь, и даже теперь, уже мертвый, когда они впервые на него смотрели, он не укладывался в их воображении.
Для него не нашлось в селении ни кровати, на которой бы он уместился, ни стола, который мог бы его выдержать. Ему не подходили ни праздничные штаны самых высоких мужчин селения, ни воскресные рубашки самых тучных, ни башмаки того, кто прочнее других стоял на земле. Зачарованные его красотой и непомерной величиной, женщины, чтобы он мог пребывать в смерти с подобающим видом, решили сшить ему штаны из большого куска косого паруса, а рубашку — из голландского полотна, из которого шьют рубашки невестам. Женщины шили, усевшись в кружок, поглядывая после каждого стежка на мертвое тело, и им казалось, что еще никогда ветер не дул так упорно и никогда еще Карибское море не волновалось так, как в эту ночь; и у них было чувство, что все это как-то связано с мертвым. Они думали, что, если бы этот великолепный мужчина жил у них в селении, двери у него в доме были бы самые широкие, потолок самый высокий, пол самый прочный, рама кровати была бы из больших шпангоутов на железных болтах, а его жена была бы самая счастливая. Они думали: власть, которой бы он обладал, была бы так велика, что, позови он любую рыбу, она тут же прыгнула бы к нему из моря, и в работу он вкладывал бы столько старанья, что из безводных камней двориков забили бы родники и он сумел бы засеять цветами прибрежные крутые скалы. Втайне женщины сравнивали его со своими мужьями и думали, что тем за всю жизнь не сделать того, что он смог бы сделать за одну ночь, и кончили тем, что в душе отреклись от своих мужей как от самых ничтожных и жалких существ на свете. Так они блуждали по лабиринтам своей фантазии, когда самая старая из них, которая, будучи самой старой, смотрела на утопленника не столько с чувством, сколько с сочувствием, сказала, вздохнув: