Книга покойного автора
Шрифт:
Я не очень понимал, какая может быть у этого красивого, пожилого человека нужда в таком бессмысленном собеседнике, как я, но вида не подавал. Держался важно и, как мне казалось, достойно, чтобы какая-нибудь случайная пауза не намекнула ему, что пора бы и спровадить незваного гостя. Для пущей важности вертел головой по сторонам.
Стены были уставлены книгами, как в букинистическом магазине. В свободных местах и между окон висели небольшие картины в старинных рамах, их содержание было неясно из-за приглушенного колорита и полумрака в комнате. Потом, когда зажгли свет, я увидел, что это, по большей части, старые шотландские пейзажи и голландские натюрморты. Такое убранство стен почти полностью скрывало обои, к тому же такие линялые, что рисунка, да еще при этом освещении, не разобрать. Я только уловил по каким-то очертаниям, что он там
– Книжки тоже разрежены, просто не так заметно. Жаль, конечно, и стыдно немного, но родители с детства приучили нас не только к хорошему чтению, но и к нормальному питанию, и меня никакие лагеря не смогли отучить. Вот за это излишество в воспитании они и расплачиваются теперь с того света своими вещичками, что на этом. Впрочем, чем книги лучше картин? На эти хоть смотреть можно, а книги – пусть теперь кто-нибудь еще почитает. Вот «Брокгауз» этот меня тут перестоит, это уж я Вам обещаю!
«Вам обещаю» мне почему-то понравилось, и мой глаз прошелся глиссандо по восьмидесяти, или около того, сверкающим корешкам с золотым тиснением. Я спросил его о Романе – его тогда читала вся Москва; та, которая читала. Интересно, что остальная сотня миллионов потребителей русской словесности, из тех, что вне Москвы и Питера, те тоже что-то там себе читали, но такая литература до них не очень-то доходила и почему-то не очень-то среди них распространялась. «Самиздат», правда, находился тогда еще в ясельном состоянии, но и потом, когда он вырос и окреп, все равно за стены Белокаменной высовывался редко. Скорее всего, в провинции его быстрее давили – там это было поудобнее, чем в столице, и были другие правила игры; правда, и псы по мере удаления от матери-Лубянки несколько теряли в борзости, и зайцы матерели.
А скандал тем временем продолжался уже не меньше года, то затухая, то вновь разгораясь, по каким-то своим, метеорологическим законам. Везде шушукались, как всегда, в «Новом Мире» рассыпали набор, газеты молчали, автор нигде не появлялся, как прокаженный в карантине. Говорили, что рукопись уже на Западе, и Толстовский Фонд уже подготовил ее к изданию, и переводы на подходе, и все ждет только ареста автора, чтобы закрутиться. Я получил рукопись, пятую копию на кальке, от Полины – а ей, конечно же, подсунул с какими-то дьявольскими намерениями ее лукавый папаша – читал с замиранием сердца, но поговорить было не с кем, посвященных вокруг не было.
– Да – говорит, – читал. Это читал, как же можно не читать? Это какой-то особый язык – литература для меня начинается и кончается языком, больше я ни в чем толком не волоку – … да, так вот такой язык, которого нет и никогда не было в России. Он то ли родился в изгнании, то ли изгнан был сразу по рождении. В общем, от Бунина много, но куда-то вглубь. В самую глубину, сердцевину слова. Владимир Набоков, Марк Агеев, может быть… В основном, конечно, Набоков. Я его там еще читал, по-русски и по-английски. По-русски интереснее почему-то. Досюда не дошло пока, но теперь, при таком Самиздате-то, обязательно дойдет! И совсем скоро, думаю, Бунин прорвался же!
Там всё очень точно, пристально, никаких соплей, слово – как капля воды под микроскопом, и работает на износ. И каждый квадратный сантиметр текста сверкает как изразец на мечети в Самарканде. Вы, кстати, не были в тех местах? Обязательно съездите при случае. Я в прошлом году ездил, пока еще отец был жив, и пенсия шла. Незабываемо. Я еще тогда собирался, да вместо этого в Италию уехал, а потом – сами понимаете… А то бы, может быть, до сих пор где-нибудь там, в Афганистане с басмачами чаи гонял да маком промышлял. Вот теперь с вашей подачи Коктебель вспомнил, потянуло! Может, Бог даст ещё…
Да, так мы от романа отвлеклись. Престранная, знаете ли, штучка! И хорошая порция здоровой злости. Злость, когда она здоровая и без истерики, может быть очень даже плодотворна. А ребят я таких встречал уже после войны (это о главном герое романа, сыне репрессированных родителей, выросшем в спецлагере). Мне показалось, что среди зеков эти были лучше всех адаптированы; не считая урок, конечно. Может, это потому, что они выросли там, и прошлое не так на них давило, как на посаженных взрослыми. Людей ведь сажать, что деревья – один закон. Мысль, может,
и не глубокая, но зато и не новая. А те, что там родились, или хотя бы в ссылке, это еще более крутая порода. Вот, познакомитесь еще с моей племянницей новоявленной – вот это, скажу я вам, экземпляр! Не приведи Господь! Но это вообще особая такая контра, троцкисты-ленинцы. Из них стукачи хорошие получаются, честные, бескорыстные.Действие романа начиналось в тридцать восьмом году и проходило в знаменитом АЛЖИРе, Акмолинском Лагере Жен Изменников Родины. В детском отделении лагеря двенадцатилетний сын недавно расстрелянного секретаря ЦК узнает, что в женском отделении умерла на работе его мать, с которой они были вместе туда помещены после ареста отца.
По причине высокого положения отца мальчик с самого начала встретил там крайне неприязненный прием со стороны детского коллектива. Все иерархические отношения парт-гос. номенклатуры сохранены в том запроволочном зазеркалье в точности как на «воле», но только в перевернутом с ног на голову виде, а такие категории, как месть и восстановление попираемой на воле справедливости, имеют там определяющее значение и обострены до предела.
Теперь же после смерти матери – хоть и оторванной, но все же существовавшей рядом и тем уж одним как-то поддерживавшей – мальчик остается один на один с Большой матерью, Родиной. Это усугубляет его сиротство до полной безнадежности, и в то же время распаляет групповой садизм его товарищей по бараку. Жизнь проходит в сплошных страданиях и унижениях.
Однажды после отбоя, скрываясь от параши и прочих издевок своих товарищей, он забирается на чердак. Когда глаз привыкает к темноте, он замечает довольно широкую щель в полу, сквозь которую пробивается свет, и слышны какие-то звуки. Он ложится на пол, прикладывает к щели глаз и видит под собой знакомую ему «Пионерскую комнату», и несколько воспитателей как-то странно общаются между собой среди горнов, барабанов, щитов с лозунгами и гипсовых вождей. Приглядевшись, он догадывается, что это пьяная оргия, в испуге хочет убежать, но не может оторваться от зрелища.
В конце концов они его замечают и, выломав доску из перекрытия, вываливают к себе вниз, на «свет божий». Вместо того чтобы удалить свидетеля, они делают его центральным объектом своих забав, употребляя самым противоестественным образом. А потом мальчику дали ясно понять, что деваться ему от них теперь некуда, так как он слишком много знает. Постепенно это стало его жизнью.
На него обращает внимание хозяйка помещения, вдохновительница и душа собраний, старшая пионервожатая тридцатилетняя Марина Васильевна, пылкая, страстная натура из первых пионерок. На фоне нереализованного материнского инстинкта в ней неожиданно пробуждается дремлющая доселе нимфомания и поглощает ее всю без остатка – между ней и нынешним «юным пионером» неожиданно вспыхивает роман. Диспропорциональный, нервический, неловкий какой-то, как бывает всегда в таких возрастных сочетаниях; они были при этом одного роста и выглядели почти ровесниками. От нее он узнает о своем отце то, что он бы не узнал ни от кого другого, и, может быть, лучше, чтобы не узнал.
В Москве ещё догуливал НЭП, ей пятнадцать лет, как и ему теперь, и она работала в парикмахерской уборщицей. Возвращалась поздно с работы и была изнасилована у себя же во дворе местными хулиганами. Один из них жил в соседнем парадном, и она его запомнила. Они после того еще долго шумели на шалмане, и ЧК их без труда вычислила и в ту же ночь всех повязала.
Она забеременела, но вовремя этого не поняла, упустила время и не успела принять меры, как это бывает с девочками. Поздний аборт едва не свел ее в могилу от кровопотери. Новая кровь, перелитая от анонимного донора-комсомольца, вернула ее к жизни и привела в Пионерскую организацию, где она с головой ушла в обострившуюся покушением на жизнь вождя, классовую борьбу.
Он же, сосед, после оказания неоценимой помощи следствию, и года не прошло, как очутился по другую сторону решетки – сообразительные ценятся везде, а вхожие в среду особенно. В Органах ему выправили чистую анкету, и вскоре он попал на партийную работу. Карьеру, стремительную даже по тем временам, сделал именно там, а не на Лубянке, что впоследствии на пару лет продлило ему жизнь; можно только вообразить, что он за эти пару лет понауспевал, и тоже в контексте того особого времени. Начал с работы в Московском партактиве по молодёжным бандам, она там занималась беспризорниками. Они при встрече узнали друг друга, и она его простила.