Книга покойного автора
Шрифт:
Уходил я с тех романтических свиданий тихо и быстро, как скокарь, так ни разу и не осознав до конца всей красоты и смысла этого благословенного занятия. Но излишних вопросов не задавал – и из уважения ко сну трудового человека, и просто на всякий пожарный. Для достоверности дергал по дороге «Ниагару», громыхал сортирным крючком и щелкал выключателем – это как раз напротив нашей двери – чтобы на случай чего, если дедушка проснулся, то есть обеспечить себе алиби в его глазах. Точнее, ушах.
Принимая во внимание его обязательные, трех-четырех разовые за ночь, стариковские вставания, эти мои экспедиции были не из безопасных. Его брюзгливое кряхтение говорило о том, что хоть и поставлен был эксперимент не совсем чисто, результаты тем не менее
А установились эти наши с ней доверительные отношения с того самого промозглого ноября, когда Сталина выносили. Нас тогда погнали всем классом на стройку, расчищать мусор к сдаче объекта, приуроченной, как всегда, к Празднику. Вот там, на свалке строительного мусора под иронически-недоверчивым взглядом Полины в милой косыночке, я с гусарским вызовом судьбе в одно касание опустошил из горлышка четвертинку «под мануфактурку». Рукавом, то есть, занюхал – и вся закуска.
Домой вернулся на бровях. Открыла Клаша и, нюхнув, затолкала в свою светёлку от греха подальше. Была Суббота и приехала мама, и ждала меня, чтобы нам повидаться и ей уехать на Брестскую, так что если бы Клаша не перехватила меня случайно у двери, был бы скандал немыслимый.
Она, взяв с меня слово блевать только в окно, но при этом туда не падать и, заперев на ключ, пошла во двор по своим дворницким делам. Постель она, в расчете на усталость по возвращении, всегда держала наготове под покрывалом, чем я, недолго думая, и воспользовался. Ибо состояние мое никак не позволяло оставаться далее на ногах, ни даже на стуле.
Когда она вернулась, я был в самом зените мертвецкого сна, и тащить меня на горбу по коридору к дедушке, да еще и объяснения подбирать, ей, намахавшейся во дворе метлой, не слишком-то хотелось. А я к тому же, не будь дурак, ещё и раздеться догола как-то ухитрился – привычка! – так что же теперь, портки на меня еще натягивать; не исключено, что и обоссанные к тому же? Она просто задвинула хрюкавшую тушку в щель между тахтой и стенкой, легла и тут же заснула своим пролетарским, тяжким сном. Когда же я, проснувшись среди ночи, стал выкарабкиваться из ущелья, то на перевале случилось само собою то, что в таком положении никак не может не случиться. Никаких серьезных контраргументов у нее тогда, со сна, как видно, не нашлось. Так или иначе, но первая «брачная ночь» тогда состоялась. На школьном романе с Полиной эта параллельная бытовая история совсем никак не отражалась.
Я рос в летние месяцы в Одессе, с детства любил море и мечтал о кораблях. И этот длинный дом представлялся мне тоже кораблем. Перенаселенным «Титаником», плывущим в океане времени, среди его течений и волн, и подводных рифов, и айсбергов. Не случайно был он построен московским архитектором Проскуриным и «спущен на воду» его владельцем РАО «Россия», как раз на линии водораздела времен, в первый год ХХ века. И тоже, вероятно, не случайно, что в тот же год в этом доме, в качестве его первого коренного жильца, родился некий престранный персонаж, претендующий отселе на ключевое в данном повествовании место.
Началось с того, что при первом заселении свежевыстроенного дома одна из квартир академического корпуса была предоставлена тридцатипятилетнему микробиологу д-ру Оскару Дорндрейдену, русскому немцу, вернувшемуся из Кембриджа, где он проработал двенадцать лет, в родной Московский Университет на должность доцента естественного факультета.
При нем была его жена на сносях – двадцатилетняя ирландка Рэйчл, рыжая, как ирландский сеттер, и ни слова по-русски – компактная, на полдюжины кубометров библиотечка в картонных контейнерах и самые радужные перспективы на родине – что научные, что бытовые.
В первый же месяц по вселении в этих скромных, на сотню квадратных метров
трехкомнатных апартаментах верхнего этажа, особого, под самой крышей и потому с низким, чердачным потолком, рыжая Рэйчл благополучно разродилась крикливым младенцем мужского пола, в следующем году появилась дочь. Последняя, однако, на роль героини романа никак не тянет; да и не просится. Иное дело, первенец.В мое время он был известен по прозвищу Дод, сделанному то ли из скелета фамилии – Дорндрейден – то ли из инициалов – Д.О.Д. – то ли просто из имени, которым он был крещен по рождении – Давыд – для которого «дод» есть вариант произнесения (евр.); в последнем случае это уж и вообще не прозвище, а просто само имя и есть. Отсюда, от этого имени происходит и английское «дэд» (папа), и русское «дед» и «дядя», а последнее раскрывается целым веером значений, включая и «милого друга», и «любовника», и «соблазнителя».
Дядя исполнял, обычно, в семье те пикантные поручения по воспитанию недоросля, которые не с руки родителям; особенно почему-то, если это дядя со стороны матери. Ну, а если был тот дядя младшим братом (матери, реже отца), и «недоросль» тот был к тому же девицей, то и роль дядина могла приобретать вполне куртуазную окраску. Есть, вероятно, и еще множество разных значений, тут упущенных, и всё это вмещает в себя короткое и емкое слово «дод».
Мы познакомились той самой, сумасшедшей весной 62-го года, в самом ее майском разгуле, когда после исключения моего из школы и прохождения ускоренного курса «производственной практики» и комсомольской перековки маялся весь, от тоски и безделья. Познакомились случайно, как это бывает с беспорядочно живущими людьми. В день моего семнадцатилетия почему-то, точнее накануне.
Утром, часов в одиннадцать меня разбудил телефон. Это была Клаша. Она сказала, что она сейчас убирала одну квартирку в академкорпусе и уже вроде закончила, но на улице такой дождь, что не выйти, и не принесу ли я ей что-нибудь прикрыться. А то там, где она находится, одни книжки да картинки в рамах, и ни зонта, ни плаща и ничего похожего она среди этого хлама найти не может. Номер, говорит, 241-б, вход через чердак.
Ну, через чердак – так через чердак. Номер только странноватый: дом-то был хоть и большой, но и квартиры большие, так что более 200 быть никак не должно, а тут 241 да еще и «б». Долго, однако, я об том не задумывался, как, впрочем, и о том, что это за «хлам» может быть в академической квартире после Клавкиной уборки.
Дождь выглядел из окна вполне убедительно, и я, изменив своему обыкновению начинать свободное утро с научных штудий под кофе, состоявших в изучении какой-нибудь пикантной статейки из дедушкиной Мед. Энциклопедии, тогдашнего образца порнографического жанра, единственного, если не считать Рубенсов да Тицианов в Пушкинском Музее да еще, может, необрезанную пиписку иудейского царя – там же, в Белом зале – взял его же, дедушкин то есть, старый зонт, которой он брал только в синагогу по Субботам, а так-то обходился в любую погоду, как и в тот день, одними галошами и шляпой, и пошел вдоль бесконечного нашего дома по Боброву переулку – кратчайшим, но при этом все-таки довольно длинным, путем. Шел, вдыхая свежесть майской грозы и вслушиваясь в двухтональный ноктюрн «на флейте водосточных труб» и ржавой жести низкого, по грудь карниза, окаймлявшего цокольный этаж по всему периметру здания.
Я вошел в парадное, одно из двух, разнесенных по краям фронтальной стены метров на пятьдесят, если не больше, пространством находящихся за ними квартир, знакомому мне по тому самому подпольному генетическому кружку, который я в тот год с малопонятным усердием посещал, привлечённый его свободным академическим духом. (Слово «подпольный» не должно тут читаться в прямом смысле, так как квартира, в которой он размещался, была отнюдь не в подвале, но в бельэтаже с окнами на бульвар. Впрочем, в отношении кружков прямой смысл этого слова никогда в не был в России привязан к их локализации, но лишь к статусу и режиму работы.)