Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Теперь Рохель знала, что никогда ей уже не увидеть этих животных, никогда больше ничего не сделать, никогда не побывать на ярмарке. С тех самых пор, как молодая женщина снова оказалась в комнате Зеева, она не осмеливалась взглянуть своему мужу в глаза. Забившись в тесную норку между кроватью и стеной, она думала только о страхах смерти и сожалела о своей жизни. Теперь она одна в этом мире, беззащитна и одинока. Даже ее веры в Ха-шема уже недостаточно. Ей нечего противопоставить этим страхам. Совсем нечего. Она даже с трудом могла вспомнить лицо своего любовника. Как будто Йосель был просто воспоминанием или сном. Будто он только затем и появился, чтобы причинить ей горе и привести ее к окончательному падению. Рохель была слишком напугана, чтобы помнить его нежные прикосновения.

То, что она любила, теперь уже ровным счетом ничего не значило. Рохель сидела, забившись в уголок, в комнате Зеева – и ее комнаты, – и в голове множились противоречиями. То, что она прежде считала воссозданием своей жизни, теперь представлялось ей вершиной недомыслия.

И все же Рохель была жадной до жизни. Ей отчаянно хотелось жить.

– Жена, прошу тебя, вылезай оттуда.

Зеев присел на кровать, умолял Рохель, растирал ей плечи, а она сжималась в комочек и все глубже забиралась в норку между кроватью и стеной.

– Пожалуйста, Зеев, оставь меня, оставь меня в покое.

– Как же я могу? Ведь ты моя жена.

Рохель содрогнулась. Если бы он избегал ее, обвинял, рвал и метал, требовал развода, она бы все поняла. Рохель потеряла его ребенка, ребенка Зеева, их ребенка. Она обесчестила его, опозорила всю общину. Зло, которое она сотворила, казалось беспредельным. И все же Зеев ее упрашивал – словно это ему требовалось прощение. С того самого дня, как Рохель снова вернулась домой, она вылезала из-за кровати лишь однажды – чтобы выплеснуть помои в канаву. Она ничего не ела, но ее тело жило как ни в чем не бывало, и нечистоты с неумолимым безразличием выходили из нее.

– Рохель, любовь моя…

Как Зеев может ее любить? Разве он не согласился взять ее в жены только из милости? Разве его не радовала исключительно ловкость ее обращения с ниткой и иголкой, разве не находил он удовольствия лишь в ее молодости и своем праве владения?

– Как ты можешь выносить меня, Зеев, когда я сама себя не выношу?

Пока Рохель пряталась между кроватью и стеной, Зееву была видна лишь ее согнутая спина. Но эта спина была ему дороже всего на свете. И жилки, которые натягивались на ее шее – самой дорогой для него шее, – заставляли его сердце разрываться от боли. Пятки Рохели, торчащие из-под ее бедер, на которых сквозь порванные чулки виднелись кружочки покрасневшей плоти, вызывали почти невыносимую нежность. Только бы увидеть ее глаза, осмотреть, как они расширяются в два идеальных кружка, увидеть ее рот, созданный для свадебной пищи – пышного белого хлеба, золотистого куриного бульона… Тогда Зеев был бы самым счастливым человеком на свете. И если бы дело было только в плоти, легкой походке, юношеских надеждах. Все дело было в том, как Рохель произносила слово «муж», как она застывала, когда близилась ночь, – подобно маленькому зверьку, спрятавшемуся в своей норке. Как она любила утреннее солнце, как она превратила их комнату в дом и готовила еду из продуктов. А еще – смел ли он об этом сказать? – как она пела. Как пташка. Зеев отчетливо помнил взмах натруженных, усталых ладоней Рохели над свечами в Шаббат, ее насмешливую полуулыбку, с которой она внимала словам правды за целыми миром лжи и обмана. И еще ее каждодневную женскую чуткость к присутствию Бога. Нет, не то чтобы Зеев не горевал. Он просто не мог думать, не позволял себе думать о том, что кто-то другой касался Рохели. И не то чтобы он не знал, что потерял ребенка – их ребенка. Зеев был уже в годах, отчаянно нуждался в сыне, ибо, будучи бездетным, еврей жив лишь наполовину. Сказать, что он не переживал из-за этого, – значит солгать. Скорбь гнула его к земле, но собственное сердце казалось ему куском потертой кожи для башмаков. И все-таки он ее любил. Он безумно любил Рохель. Что же он мог поделать?

– Я сам отчасти виноват, – сказал Зеев.

– Не может этого быть.

– Ты молода.

– Большинство женщин в тринадцать уже сосватаны, а в четырнадцать уже выходят замуж. Восемнадцать лет – не такая уж молодость.

– А я… я стар, упрям, назойлив, слеп к потребностям женщины. Я просто не дал тебе ничего, на что можно надеяться. И я далеко не

красавец.

– Ох, Зеев. Что прекрасно, что некрасиво – какое это имеет значение? Ты хороший человек, добрый супруг… нет, больше чем добрый супруг. Ты святой.

– Я слишком много болтаю. Я обжора. Порой я слишком быстро ем, тороплюсь с молитвами. Я не уделял внимания каждой твоей потребности, не обращался с тобой так, как, согласно нашей вере, следует обращаться с женой.

– Зеев, пожалуйста.

– Признаю, я был потрясен твоей молодостью и красотой, жаждал тебя, хранил для себя. В ту первую ночь, нашу брачную ночь, я глазел на тебя как помешанный. У меня были такие грязные мысли.

– Но я твоя жена.

– Тем больше причин чтить тебя и уважать.

Зеев потянулся к ее ладони. И Рохель ее не отдернула.

– Пожалуйста, не вини себя. Вини меня. Мне так жаль, Зеев. Если бы ты знал, как мне жаль!

– И мне тоже.

– Сердце разбивается, Зеев.

– У меня тоже, Рохель.

Они прижались друг к другу, щека к щеке, лицо к лицу, так что уже было не разобрать, чьи слезы на чьем лице.

– Что со мной будет? – прошептала Рохель. – Меня убьют?

– Нет, Рохель.

– Откуда ты знаешь?

– Я им этого не позволю.

34

– Отдавайте эту грешницу, отдавайте прелюбодейку!

Люди в панике покидали свои дома и вставали лагерем на Староместской площади под астрономическими часами, дожидаясь, пока стража наконец откроет ворота. Война неизбежна, считали они, и близится конец Праги… а то и конец света.

– Отдавайте големову девку!

Женщины кричали хором и мерно били деревянными ложками по крышкам кастрюль.

– Еврейка согрешила!

Впереди толпы стоял Тадеуш. Он искренне считал, что слова «еврей» и «сатана» были синонимами, а если существовало что-то хуже еврея, то это еврейка. Ибо смерть Христа определенно произошла из-за падения Адама, которого искусила мерзкая женщина, сосуд греха, Ева.

– Жидовская шлюха! – подхватила толпа.

– Отдавайте ее!

Это был голос женщины или юноши. Но хуже, что он раздался внутри стен Юденштадта.

– Кто мог такое сказать? – рабби Ливо был в ужасе. Он вышел из дома, чтобы узнать, нет ли опасности стычек у стены… и увидел множество своих соплеменников, которые тоже покинули свои дома и собрались на единственной улице Юденштадта.

– Мы все должны погибнуть из-за этой женщины, которую даже нельзя считать еврейкой? – спросила Лия, его старшая дочь. Громко, чтобы слышали все.

– Тихо, – гневно зашипел на нее раввин. – Она женщина и еврейка.

– В достаточной ли мере еврейка, чтобы мы из-за нее гибли? – не отступала Лия.

Свою ли дочь я слышу?

– А не она ли теперь больше ваша дочь, нежели я? Не ставите ли вы ее выше нас всех?

– Мне страшно, папа! – воскликнула Зельда.

– Не бойся, – рабби Ливо обнял свою младшую дочь и повернулся к старшей. – Идем домой, Лия, нам надо поговорить.

– Ее муж ее прячет, – раздался еще один голос внутри стен Юденштадта – опять-таки слишком громкий.

– Он принял ее назад? Как такое возможно? – воскликнула Мириам.

– Мириам, Лия, Зельда, немедленно домой! – Раввин был в ярости.

– Он принял ее назад, он принял ее назад!

Новость распространялась как пожар.

– Зеев, ты слышишь? – Рохель слезла с постели и снова забралась в узкую норку между кроватью и стеной.

– Ничего, все это перегорит, пустая болтовня. Скоро наступит ночь, Рохель, просто держись потише.

Они старались не шуметь – Рохель сидела в своем уголке, а Зеев нависал над ней, сидя на кровати, пока шамисы не застучали в дверь, оповещая о начале Шаббата. Затем солнце село, опустилась темнота, а шум стих. Ибо, что бы ни творилось в Юденштадте, сейчас начинался Шаббат. Женщины расстилали на столах чистые скатерти и выкладывали туда миски с репчатым луком и морковью, пастернаком, расставляли тарелки с гефилтой, мякотью костлявой рыбы, перемолотой вместе с мацой. До этого были поджарены цыплята, начинены мясом креплех, медовые пирожки и хала принесены из пекарни. Теперь зажигались свечи, и семьи собирались за столами.

Поделиться с друзьями: