Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Книга воспоминаний
Шрифт:

Я видел его не размыто, но далеко, и он меня не интересовал.

Он все еще лил в шайку воду.

И мне хотелось сказать ему, хватит лить, перестань.

Я опять-таки не заметил, что он льет уже другую воду.

Из ведра.

Как не заметил я и того, как он сбросил на пол трусы, и теперь стоял в шайке голый; мыло выскользнуло у него из руки и, прокатившись по каменному полу, скрылось под буфетом.

Он попросил меня подать ему мыло.

И по голосу было слышно, что он тоже в дым пьян, отчего мне хотелось смеяться, но я не мог даже встать.

Когда я наконец сумел подняться, он, брызгая и плеща водой, стал намыливать тело.

Нет, у него был совсем не такой большой, как у лошади, а довольно

маленький, плотный и толстый, и всегда торчал, нависая над приподнятой мошонкой, выпячиваясь через штаны; он мылил его.

Я был уже на ногах и чувствовал, что мне больно, очень больно, что я так и не ведаю, чьим другом являюсь.

Я не знаю, как я проделал путь от стола до таза, очевидно, решимость провела меня через этот отрезок времени незаметно; я стоял перед ним и жестом просил передать мне мыло.

Это чувство общности было выше любови, и именно его я так жаждал в отношениях с Кристианом, почти нейтрального чувства братства, которого с ним я не мог достичь и которое столь же естественно, как зрение, обоняние или дыхание, бесполая благодать духовной любви, и, возможно, не будет преувеличением сказать о горячей благодарности, да, я чувствовал благодарность, смирение, ибо получил от него то, что напрасно чаял получить от другого, и при этом все же не унижение, ведь я должен был быть благодарным совсем не ему, благодарность – она существует сама по себе, оттого, что он есть, таков какой есть, и есть я, тоже такой как есть.

Он неуверенно посмотрел на меня, нетвердо мотая головой, попытался заглянуть мне в глаза, но не смог отыскать мой взгляд и все-таки понял меня, потому что сунул мне в руку мыло и присел в тазу.

Я смочил ему спину и старательно стал намыливать, не хотел, чтобы он остался грязным.

Я знал, что Прем сказал тогда эту фигню потому, что это у него был настолько большой, что Кристиан иногда просил Према показать его нам, и мы молча глазели и ржали от удовольствия, что бывают такие большие.

Я был невыразимо счастлив от того, что Кальман все же мой друг.

От его намыленной спины исходил запах свинарника, и мне приходилось тщательно прополаскивать мыло.

А сказал это Прем только для того, чтобы Кальман не взял чего доброго мою сторону, а оставался их другом.

Мыло выскользнуло из рук и упало в таз, исчезнув между его расставленными ногами.

Я должен был выйти на свежий воздух – настолько я ненавидел Према.

Нога споткнулась обо что-то мягкое.

Я ненавидел его настолько, что меня мутило.

Растянувшись на веранде, собака мирно спала.

Мои руки были все еще в мыле.

Я лежал на земле, тем временем кто-то выключил свет, потому что стало темно.

Звезды исчезли, душная ночь безмолвствовала.

Долгое время я думал только о том, что надо идти домой, домой, ни о чем другом я думать не мог.

Вдали время от времени полыхали молнии, и по небу прокатывался гром.

А потом ноги понесли меня, потянула отяжелевшая голова, и подошвы нащупывали неизвестно куда ведущий путь.

И по мере того как молнии приближали все ближе раскаты грома, воздух все больше вихрился и в кронах деревьев все громче завывал ветер.

И только когда мои губы почувствовали что-то твердое и прохладное, ощутили вкус ржавчины, я понял, что добрался до дома; внизу, между кронами, знакомо светит окно, а этот вкус на губах – вкус железной калитки.

Место было знакомое, не впервые увиденное, но от этого не менее чуждое.

Я оглянулся – где все же я нахожусь.

Порывы прохладного ветра несли с собой крупные теплые капли дождя, который то припускал, то стихал.

Я лежал под открытым, изливающим свет окном и хотел одного – чтобы меня никто никогда здесь не обнаружил.

Я видел, как по стене скользят молнии.

Идти в дом не хотелось, потому что дом этот я ненавидел, но

другого дома у меня не было.

Об этом доме говорить беспристрастно мне трудно даже сегодня, когда я пытаюсь в воспоминаниях взглянуть на него с максимально возможной дистанции; о доме, где люди, жившие под одной кровлей, были так далеки друг от друга, были настолько поглощены процессом собственного физического и нравственного разложения и настолько заняты собою и только собою, что даже не замечали или делали вид, будто не замечают, что в так называемой семейной общности кого-то, скажем одного ребенка, недостает.

Почему они этого не замечали?

Я был настолько им всем безразличен, что и сам не знал, что пребываю в аду безразличия, и считал, будто этот ад безразличия и есть мир.

Из дома иногда доносился тихий скрип паркета, какой-то скрежет, тихий шорох, шум.

Я лежал под открытым окном комнаты дедушки.

Он давно уже перепутал день с ночью, по ночам он бродил по дому, а днем клевал носом или спал на диване в своей затемненной комнате и был, в силу этой своей причуды, ни для кого недоступен.

И если б я только знал, когда началось это взаимное и всеобщее разложение, отчего и когда остыло вместительное семейное гнездо, то, конечно, я мог бы многое рассказать о человеческом естестве и, разумеется, об эпохе, в которую мне пришлось жить.

Но я себя не обманываю – высокой премудростью богов я не обладаю.

Быть может, все дело было в болезни матери?

Да, возможно, она была переломным моментом в этом процессе, хотя мне, как ни странно, она представляется скорее следствием, чем причиной этого бесповоротного распада; во всяком случае, болезнь ее была покрыта той же самой, в своей бережности насквозь фальшивой, семейной ложью, что и состояние моей сестры или астматические приступы деда, по поводу которых бабушка за его спиной говорила, что помочь ему не могут ни врачи, ни диета, ни скрупулезный прием лекарств, потому что все это – просто блажь.

И что помочь ему может ведро холодной воды.

Причем об этом, принимавшем конкретные физические формы, распаде говорить было так же не принято, как о том, почему моя бабушка не разговаривает с дедом, а тот, в свою очередь, не желает общаться с отцом и они даже не здороваются и при встрече смотрят друг на друга как на пустое место, в то время как мой отец живет в доме деда.

Быть может, то было мое счастье или, напротив, несчастье, до сих пор я так и не могу решить, что лучше, знание или незнание, но, как бы то ни было, несмотря на то что я всеми силами приспосабливался к этой фальши, старался вписаться в систему лжи и даже способствовал своим, тоже весьма эффективным, враньем безупречной работе этого четко отлаженного механизма лжи, я, даже не понимая, что приводит в движение этот механизм и не зная точно, что за чем кроется, тем не менее мог кое-что углядеть за этими покровами, например, я знал, что болезнь деда была серьезной и настоящей и любой из приступов мог оказаться фатальным, в то время как бабушка лишь строго, но безучастно наблюдала за ними, и мне даже казалось, будто она ждала этой смерти, которая могла наступить в любой момент; я знал также, что болезнь моей младшей сестры была неизлечима, она родилась слабоумной и такой навсегда останется, но обстоятельства ее рождения или, точнее, зачатия, то есть первопричину, ежели таковая была, скрывала нечистая совесть моих родителей, и именно потому они вынуждены были постоянно говорить о надежде на излечение, как будто этой своей надеждой пытались прикрыть какую-то жуткую тайну, о которой никто никогда не должен узнать; мне казалось, будто каждый член нашей семьи с помощью лжи держал в своей власти жизнь другого; а кроме того, в результате случайного движения я также узнал, что состояние мамы не имело ничего общего с выздоровлением после успешной операции на желчном пузыре.

Поделиться с друзьями: