Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Книга воспоминаний
Шрифт:

Нет, этот день мне не забыть никогда.

Ее губы припали к моей шее и, казалось, заснули на ней, и продолжалось это довольно долго.

Когда гамак вылетал из тени на свет и деревья вздрагивали под натянутыми веревками, голос Сидонии становился громче, кроны яблонь с шуршанием вздрагивали, сучья потрескивали, а потом, когда гамак возвращался в тень, она опять понижала голос, что не только придавало ее рассказу особый, какой-то задыхающийся ритм, но и без какой-либо логики выделяло какие-то части фраз, в то время как другие, угасающие почти до шепота выражения и слова можно было едва расслышать, словом, голос ее тоже раскачивался, незрелые яблоки сотрясались на своих черенках; одурманенный теплым въедливым ароматом клейких густо-зеленых листьев, я стоял за остриженным накругло кустом самшита, вслушивался в рассказ Сидонии, кажется, о каком-то кондукторе, и чувствовал, что этот голос, то затихающий, то невольно усиливавшийся, оказывал непосредственное воздействие на Майю, которая, в зависимости от эффекта, производимого словами Сидонии, толкала гамак то сильнее, то мягче, тем самым то ускоряя, то замедляя повествование, иногда отпихивала его с бешеной силой, да лети ты к черту! иногда чуть касаясь, предсказать это было невозможно, кондуктор же был коротышкой с выпученными глазами,

вот такими большими, карими, налитыми кровью, лоб весь в прыщах, «огромных, прямо с мой палец!» – рассказывала Сидония, «и красных, набухших» – что заставило Майю визгливо хохотнуть и тут же резко толкнуть гамак, причем интересно, что эмоциональный тон рассказов Сидонии отличался совершенной бесстрастностью, она обо всем говорила с веселой улыбкой, как человек, для которого все детали очень важны, но он не находит, не выделяет среди них ни одной, которая имела бы для него особое или даже решающее значение, детали были важны сами по себе и сами для себя; она ехала на двадцать третьем трамвае, как обычно, села в последний вагон, потому что любила, «когда вагон дергается», трамвай был почти пустой, и, конечно, она села на теневую сторону, на ней была белая блузка с расшитым голубыми зубчиками воротом, та самая, что так нравится Майе, потому что она так здорово облегает талию, и белая плиссированная юбка, которые дома ей разрешалось носить только по праздникам, например на пасху, она очень маркая, и перед тем как сесть, нужно было подстилать платочек, да и заглаживать эти складки сплошная морока, в трамвае была духотища, и этот кондуктор, цыган, как ей показалось, потому что такие выпученные глаза только у цыган бывают, ходил по вагону и специальной ручкой опускал стекла, все подряд, но дело шло туго, потому что ручка все время выскальзывала из гнезда, а потом он уселся напротив нее, правда, чуть поодаль, на солнечной стороне, положил рукоятку обратно в сумку и стал на нее смотреть, но она сделала вид, что не замечает этого, что закрыла глаза из-за ветра, дующего в лицо, она обожает, когда трамвай поворачивает на полной скорости, ей всегда делается страшно, и она вспоминает, как однажды с младшей сестрой ее крестной матери она попала на американские горки и думала, что прямо там и умрет; в вагоне ехал еще один человек, который наблюдал за пялившимся на нее молодым кондуктором, но она временами забывала о них, потому что и в самом деле смотрела в окно или закрывала глаза и думала совсем о другом, и из трамвая все же не вышла и ехала дальше, потому что кондуктор пересаживался все ближе к ней, и она, конечно, бросила взгляд на его руку, обручального кольца на ней не было, но все же он ей не очень нравился, ну разве что черные как смоль волосы и курчавая шерсть на руках, нет, он был весь какой-то чумазый, и ей было просто интересно, что будет дальше, осмелится ли он заговорить с ней, тем более что с них не спускал глаз этот посторонний.

Мне казалось, будто я вижу, как сохнут под послеполуденным солнцем тяжелые темно-каштановые волосы Сидонии; когда я остановился за кустом самшита, их влажная масса еще облипала ее голую шею и плечи, на ней была белая полотняная блузка и нижняя юбка с кружевными оборками; эта блузка, которую она называла «ночнушкой», застегивалась спереди маленькими крючочками и, туго стягивая ее нахально большие груди, оставляла свободными спину, округлые плечи и сильные мясистые руки; и когда гамак взлетал в своем непонятном ритме к свету и падал обратно в тень, видно было, как высохшие пряди, сперва по краям, одна за другой отделялись от ее спины и плеч и порхали, взвивались в воздушном потоке.

Наконец, проехав так довольно значительное расстояние, они оказались на конечной остановке, правда, о том, что это конечная, она не знала, кондуктор давно уже сидел напротив нее, он встал, другой пассажир тоже поднялся, приготовившись выйти, но по-прежнему глядел на них, ожидая, чем все закончится, выглядел он довольно солидно, в приличной одежде, белая рубашка, черная шляпа на голове, и при нем был какой-то сверток, явно с едой, потому что бумага была промасленной, и видно было, что он голоден, но не пьян, и тогда кондуктор сказал ей, что это конечная и, к сожалению, им придется расстаться, а она рассмеялась, ну зачем расставаться, если она собирается ехать с ним обратно.

Тут обе разразились смехом, коротким, сухим, я бы сказал, дружно выстрелившим смехом, два хохота как бы столкнулись друг с другом и в изумлении захлебнулись; сидевшая на земле Майя, прекратив качать гамак, резким движением зажала подол между ног и, подавшись вперед, неподвижно застыла; движение гамака замедлилось, в воцарившемся парном молчании он вяло и сиротливо покачивался с телом Сидонии, и я чувствовал, что приподнимаю завесу над какой-то их самой сокровенной тайной, они были настолько знакомы, и в то же время я словно бы видел их первый раз в жизни, взгляд Майи, казалось, отталкивал и притягивал к себе, убаюкивал тело Сидонии, а мягко покачивающийся взгляд Сидонии держал Майю в этой зачарованной неподвижности, но они удерживали друг друга не только взглядами, но и лицами, на которых застыл их короткий, сухой и несколько саркастический смех, молчащие рты их были слегка приоткрыты, глаза распахнуты и брови вздернуты, и, насколько бы разными они ни были, их разделенная по-сестрински тайна делала их похожими.

Когда гамак, чуть подрагивая, готов был уже замереть на месте, Майя, ухватив его обеими руками, свирепым и жадным, даже каким-то злым движением мощно толкнула его от себя, но злость ее не была направлена против Сидонии, а была общим с ней чувством, ибо, взлетев на свет, Сидония снова заговорила довольно громким, исполненным той же самой злости голосом.

На обратном пути, говорила она, кондуктор рассказывал ей всякую всячину, но она не отвечала ему ни словом, только слушала, глядя в его выпученные глаза, иногда неожиданно поднималась и пересаживалась на другое место, играя с ним так достаточно долго, но он всякий раз следовал за нею и, не обращая ни на что внимания, продолжал говорить, шел за ней и рассказывал дальше, потому что в вагон долго никто не садился, он тоже из провинции, живет в общежитии, рассказывал он, и хотел бы узнать ее имя, но она, конечно, ему не сказала, говорил, что с первого взгляда влюбился в нее, потому что давно искал именно такую девушку, и что не надо его бояться, он будет честным с ней и сразу признается, что только неделю назад вышел на свободу, отсидел полтора года и давно уже не был с женщиной, но она должна его выслушать, он совершенно ни в чем не виновен, родился он без отца, а у матери был один друг, пьяница и бездельник, и она этого забулдыгу турнула,

велев больше не появляться ей на глаза, хотя у нее от этого человека уже был ребенок, его сестренка, и он в этой своей сестренке души не чает, готов жизнь за нее отдать, мать же его, бедная, тяжело больна, у нее порок сердца, и заботиться о сестре приходилось ему, она чудная белокурая девочка, ну а тот человек продолжал появляться, когда кончались деньги или негде было переночевать, приходил и пинал дверь ногами, пару раз вышибал окно, и если они не подчинялись, то избивал мать, обзывал ее блядью, а когда он пытался ее защитить, то избивал и его, потому что здоровый был боров, и вот как-то вечером, когда они уже искупали и уложили малышку и он как раз мыл посуду, на столе случайно остался нож, небольшой такой ножик, но очень острый, он ножи всегда сам точил, короче, опять он явился, и все началось сначала, они не пускали его, но тут стали орать соседи, требуя прекратить безобразие, поэтому мать все же открыла дверь, он вошел и двинулся на нее, а та, отступив до стола, вдруг нащупала нож! схватила его и пырнула им эту сволочь, и тогда, чтобы сестренке не оставаться без матери, он взял вину на себя, но на суде все же выяснилось, что это сделал не он, потому что дверь оставалась открытой и соседи все видели, поэтому за дачу ложных показаний и соучастие в преступлении ему дали полтора года, и он очень просит Сидонию не выходить из трамвая, не дав ему своего адреса или не договорившись с ним о свидании, он не хочет ее потерять и не сможет теперь думать ни о чем, кроме ее прекрасного лица.

Майя вскочила с земли, потому что стоя качать гамак было сподручней, отступила два шага назад, расставила ноги и толкнула Сидонию с такой силой, будто хотела, чтобы гамак описал полный круг, что было, конечно же, невозможно, яблони охнули, затрещали, затрясли кронами, но наверху, в лучах солнца, гамак всякий раз останавливался и с такой же силой устремлялся назад, а Сидония, с перехваченным от падения дыханием, еще громче продолжила рассказ.

Ну, коли ему так уж хочется встретиться, то в субботу днем на этом трамвае пусть доедет до площади Борарош, а там пересядет на шестой, да, но он в субботу работает, так пусть поменяется! и на шестом трамвае нужно доехать до площади Москвы, там пересесть на пятьдесят шестой, сойти у станции зубчатой железной дороги и подняться до улицы Адониса, а дальше, на этой улице, в конце каменного забора за первым домом, он увидит тропинку, ведущую к лесу, узнать ее очень просто, там три высоких сосны, и спокойно идти по лесу до большой поляны, где она его будет ждать.

Только на этот день, прокричала Сидония, у нее уже было назначено свидание с Пиштой.

Этого Пишту я тоже знал.

Но очень ей интересно было, что они будут делать друг с другом.

Майя уже с трудом сдерживала себя, она вытянулась всем телом, напряглась от волнения, и чувствовалось, что ее напряжение вот-вот достигнет той точки, когда нужно будет прервать эту историю, она еще раз толкнула гамак, а потом вдруг закрыла лицо руками, как будто ее разбирал смех от того, что ей орала Сидония, однако так и не проронила ни звука; она только притворялась, перед собой и Сидонией, будто хохочет, гамак по инерции продолжал качаться, а раз уж она начала игру, неважно, фальшивую или искреннюю, то нужно было продолжать ее, и она, схватившись за живот, согнулась в приступе немого смеха, потом рухнула наземь и, зажав руки между ногами, как будто от смеха вот-вот описается, взглянула на Сидонию.

Лицо и шея ее пошли бледными пятнами, тело вжалось в траву, я знал, что ей сейчас очень стыдно, но не менее сильным, по-видимому, было и любопытство, потому что рот ее был приоткрыт и глаза, одновременно моля о пощаде и продолжении, безумно блестели среди тронутого желтизной, уже семенящегося былья.

Но Сидония, не дожидаясь, пока гамак остановится, села, вцепилась руками в натянутые веревки и, оттолкнувшись босыми ногами, как на качелях, стала раскачиваться вперед и назад, ее глупо наморщенный лоб от усилий даже раскраснелся, но голос оставался намеренно тихим, и улыбка, обнажавшая ее зубы, ни на мгновенье не исчезала с лица, что, наверное, было для Майи самым мучительным.

К тому времени, как она добралась до места, Пишта был уже там; она спряталась в зарослях, перед спуском тропинки, на той самой скале, где так часто им попадались использованные резинки, ну, Майя сама знает; оттуда она могла видеть все, ее же не было видно; на этой скале она и присела на корточки, боясь сесть, чтобы в случае чего легче было дать деру; Пишта был на этот раз не в форме, а в синем костюме и белой рубашке, она обо всем об этом прежде не рассказывала Майе, потому что боялась больших неприятностей, в общем, Пишта лежал на траве и курил, пиджак, как всегда, аккуратно сложенный, лежал рядом с ним на земле, он всегда такой аккуратный, он рассчитывал, что позднее они пойдут на танцы, так вот, довольно долгое время ничего не происходило, но Пишта, он такой терпеливый, спокойно ждал, когда зашуршат кусты, предвещая ее появление, нещадно палило солнце, и иногда на него, видимо, садились мухи, потому что время от времени он мотал головой, что ее очень смешило там, наверху, на скале, но смеяться было нельзя, и она уж подумала, что кондуктор вообще не придет, потому что слышно было, как остановился вагончик зубчатки и отправился дальше, а его все не было, короче, прошел битый час, он приехал только со следующим рейсом; Пишта беспрестанно курил и ворочался, увиливая от мух, а она пару раз все же присела на камень.

Он, Пишта, всегда, всякий раз делает вид, будто не слышит ее приближения, а она, тихонько подкравшись, целует его, но он все равно не вынет руку из-под головы, и даже сигарету не бросит, глаза открыты, но как бы не видят ее, и ей приходится целовать его в рот, в лицо, в шею, пока он, не выдержав, не поцелует ее в ответ, не схватит и не притянет к себе, и тогда уж, как ни пытайся, уйти от него невозможно, он этого не позволит, он сильный, чертяка; увидев его, кондуктор застыл на месте, он был в своей униформе, с сумкой через плечо, кто знает, может, из-за нее он просто бросил трамвай, он стрельнул глазами по сторонам, пытаясь сообразить, то ли это место, а потом тихо-тихо, чтобы Пишта не слышал его шагов, попятился назад в кусты, она его потеряла из виду и видела только, что Пишта сел.

Ей было видно, что Пишта тоже не видит кондуктора, хотя тот его видел, и Пишта об этом знал.

Сделав вид, будто просто здесь отдыхает, Пишта встал и, подняв пиджак, двинулся дальше, но, зайдя за деревья, повернулся и стал пристально наблюдать за местом, где, как он предполагал, должен был притаиться кондуктор.

И в эту минуту она, сидя на корточках на жуткой жаре, вдруг почувствовала, что начались месячные, а на ней даже трусиков не было.

Какая же ты идиотка, ну полная идиотка, сказала Майя.

Поделиться с друзьями: