Книги в моей жизни: Эссе
Шрифт:
Даже для знакомства с собственным языком необходимо ходить в театр. Сценическая речь — явление совершенно другого порядка, чем речь книжная или уличная. Как самые незабываемые литературные произведения происходят от притчи, так самые незабываемые ораторские выступления коренятся в театре, где слышишь то, что говоришь самому себе. Мы забываем, сколь безмолвны те драмы, которые мы разыгрываем каждый день в нашей жизни. Сорвавшиеся с губ слова неизмеримо мягче тех, что раздаются со сцены и разрывают нам душу. Сходным образом дело обстоит с поступками. Человек действия — даже если он герой — проживает в поступках лишь часть сжигающей его драмы. В театре не только все чувства раздражены, напряжены, доведены до высшего предела, но также и уши усваивают новые мелодии, глаза привыкают к новым образам. Нас заставляют распознать извечный смысл человеческих деяний. Все происходящее на сцене словно бы фокусируется искривленной линзой, чтобы найти желанный угол отражения. Мы не только чувствуем то, что называется судьбой: мы сами переживаем ее — каждый на свой лад. На этой узкой полосе за огнями рампы мы все находим общее место встречи.
Когда я думаю об увиденных мною бесчисленных спектаклях на самых разных языках, когда думаю о странном соседстве всех этих театров и как я возвращался домой, часто пешком, иногда
Иногда мы также ощущаем себя гражданами совершенно неизвестного мира — мира более, чем человеческого, такого мира, где, быть может, обитают только боги. Достойно внимания то, что театр способен произвести подобный эффект при всей ограниченности его средств. Заядлый театрал наслаждается жизнью, отличной от его собственной, склонен забывать, что он получает от спектакля лишь то, что сам вложил в него. В театре очень многое нужно просто принимать как данность и очень многое нужно разгадывать. Маленькой человеческой жизни, если смотреть на нее снаружи, совершенно недостаточно для объяснения тесной связи между публикой и актерами, которую устанавливает любой хороший драматург. Во внешней жизни последнего из людей можно найти неистощимый источник драм. Именно из этого резервуара драматург черпает свой материал. Драма, которая продолжается бесконечно в душе любого человека, являет себя самым загадочным образом, почти никогда не облекаясь в слова или поступки. Ее полутона образуют обширный океан, над которым поднимается туман, и в этом океане хрупкое суденышко пьесы то взлетает на гребень волны, то исчезает в пучине. В этом обширном океане человечество постоянно посылает наружу сигналы, словно бы желая привлечь внимание обитателей других планет. Великие драматурги не более чем чувствительные детекторы, которые в какой-то момент отвечают нам строкой, действием, мыслью. Содержание драмы — отнюдь не события повседневной жизни. Драма лежит в самой сущности жизни, вросла в каждую клеточку тела, в каждую клеточку бесчисленных субстанций, облекающих наши тела.
Я принадлежу к числу тех людей, которых часто обвиняют в желании увидеть больше, чем предмет содержит — реально или в потенции. Особенно меня критикуют за это применительно к сфере театра или кинематографа. Если это и слабость, то я ее не стыжусь. Я жил в сердце драмы с того момента, как стал достаточно взрослым, чтобы понимать происходящее вокруг меня и во мне. Я окунулся в театр с детства, как утка окунается в воду. Для меня он всегда был не развлечением, а дыханием жизни. Я приходил в театр, чтобы возродиться и обрести жизненную силу. С поднятием занавеса, по мере того как медленно гас свет, я готовился безоговорочно принять все, что произойдет на моих глазах. Для меня пьеса была не только такой же реальностью, как окружающая жизнь, в которую сам я был погружен, — она была более чем реальность. Глядя назад, я должен признать, что многое было просто «литературой», обыкновенной трескучей болтовней. Но тогда это было жизнью — жизнью во всей ее полноте. Это украсило мою повседневную жизнь и повлияло на нее. Наполнило эту жизнь.
Способность к возвышению — ибо это возвышение, а не слабость, если смотреть на вещи правильно, — чисто театрального, по определению критиков, действа, способность, которую я взращивал в себе сознательно, родилась из отказа принимать вещи такими, как они есть. Дома, в школе, в церкви, на улице — где бы я ни оказался, драма проникала в мое существо. Если бы мне хотелось получить точную копию повседневной жизни, я бы не ходил в театр. Меня влекло в театр потому, что с самого нежного возраста я, сколь бы нелепым это ни казалось, разделял тайные намерения драматурга. Я ощущал вечное присутствие универсальной драмы с ее глубокими, глубочайшими корнями, с ее огромным и бесконечным значением. Я не просил, чтобы меня убаюкивали или обольщали, — я хотел, чтобы меня потрясли и пробудили.
На сцене личность — это все. Великие звезды, будь то комедийные актеры, трагики, буффоны, мимы, клоуны или же просто фигляры, отпечатались в моей памяти столь же глубоко, как великие персонажи литературы. Возможно, даже глубже, поскольку я видел их во плоти. Нам приходится воображать, как разговаривали, двигались или жестикулировали Ставрогин или барон де Шарлю. С великими драматическими персонажами дело обстоит иначе.
Я мог бы долго рассказывать буквально о сотнях людей, которые некогда поднимались на подмостки — до сих пор, закрыв глаза, я вижу, как они декламируют текст, воздействуя своей загадочной магией. Были такие театральные пары, которые столь сильно влияли на наши чувства, что становились нам ближе и дороже, чем члены собственной семьи. Нора Бейс и Норуорт, к примеру. Или Джеймс и Бонни Торнтон. Иногда нас покоряли целые фамилии — такие,
как семейство Эдди Фоя или Джорджа М. Коэна. Актрисы в особенности — они овладевали нашим воображением так, как никто другой. Не всегда это были великие актрисы, но все они отличались неотразимым блеском и неодолимым магнетизмом. Мне сразу же приходит на память целое созвездие имен: Элси Дженис, Элси Фергюсон, Эффи Шеннон, Адель Ричи, Грейс Джордж, Алиса Бреди, Полина Лорд, Анна Хельд, Фрици Шефф, Трикси Фриганца, Гертруда Хоффман, Минни Дапри, Белла Бейкер, Алла Назимова{116}, Эмили Стивенс, Сара Олгуд и, конечно же, мрачная, яркая фигура, чье имя, я уверен, никто не вспомнит — Мими Агаглиа. Они были созданиями из плоти и крови, а не фантомными созданиями экрана, и это еще больше влекло нас к ним. Иногда мы видели их в моменты слабости — иногда смотрели на них затаив дыхание, ибо знали, что у них на самом деле разрываются сердца.Открывая свои собственные книги и своих собственных авторов, всегда испытываешь удовольствие, и это в полной мере относится к людям сцены. Когда мы были юнцами, нам говорили, что надо обязательно посмотреть («пока они не умерли») таких актеров, как Джон Дрю, Уильям Фавершем, Джек Берримор, Ричард Мэнсфилд, Дэвид Уорфилд, Саферн и Марло, Сара Бернар, Мод Адамс — но куда большую радость принесло нам то, что мы открыли для себя Холбрука Блинна, О. П. Хегги, Эдварда Бриза, Талли Маршалл, миссис Патрик Кемпбелл, Ричарда Беннета, Джорджа Эрлиса, Сирила Мода, Элиссу Лэнди, Ольгу Чехову, Жанну Игел и многих, многих других, которые сейчас стали уже почти легендой.
Однако имена, вписанные золотыми буквами в мою книгу памяти, принадлежат комедиантам — большей частью это были звезды оперетты и кабаре. Позвольте мне — ради старых времен — назвать некоторых из них: Эдди Фой, Берт Савой, Рэймонд Хичкок, Берт Леви, Уилли Ховард, Фрэнк Фэй. Кто мог оставаться неподвластным чарам этих лицедеев? Для меня matine'ee [176] , где главную роль исполнял кто-либо из них, был лучше любой книги. В «Пэлес» часто бывала программа всех звезд. Это было событие, которое — наряду с еженедельным собранием Общества Ксеркса — я никак не мог пропустить. Будь то дождь или солнце, рабочие или свободные часы, при деньгах или без денег — я всегда оказывался там. Находиться в компании этих «весельчаков» было лучшим лекарством в мире, лучшей защитой от меланхолии, разочарований и отчаяния. Никогда, никогда не забыть мне, с какой бесшабашной самоотдачей они выкладывались на сцене. Иногда один из них появлялся на представлении другого, что вызывало истерику и всеобщее столпотворение. Самая веселая книга в мире [177] не может, на мой вкус, соперничать с одним-единственным спектаклем любого из этих людей. Ни одна известная мне книга во всей литературе не способна вызывать смех с первой страницы до последней. Те же, о ком я говорю, заставляли не просто хохотать, а умирать от смеха. Мы смеялись не переставая и так сильно, что возникала потребность в передышке — пусть бы они хоть на секунду прекратили паясничать! Когда публика заводилась, им уже и говорить ничего не нужно было. Пальчик покажи — и все станут гоготать.
176
Утренник (фр.).
177
Как она, кстати, называется? Я отдал бы все на свете, чтобы узнать это! (примеч. автора).
Моим любимцем был Фрэнк Фэй. Я обожал его. Я мог прийти на matinee и вернуться вечером, чтобы вновь посмотреть на него, причем во второй или в третий раз смеялся еще сильнее, чем в первый. Фрэнк Фэй поражал меня тем, что мог начать представление без всякой подготовки и держать зал десять или пятнадцать часов — столько, сколько ему хотелось. И менять репризы чуть ли не каждый день. Мне казалось, что он обладает неистощимым остроумием, изобретательностью, умом. Как многие великие комедианты, он знал, как и когда можно перейти грань запретного. Фрэнк Фэй ушел безвременно: его убили. Думаю, даже для цензуры он был неотразим. Конечно, ничто так не веселит публику, как вторжение в сферу непристойного и запретного. Но Фрэнк Фэй всегда имел наготове тысячу трюков. Это действительно было «шоу одного человека».
Тут следует упомянуть еще одного актера: я видел его только в одной пьесе, о которой больше ничего не слышал после блистательной постановки в «Шоу-офф». Я имею в виду Луи Джона Бартелса. Подобно «Тетке Чарлей», эта пьеса, обязанная своим успехом только мастерству Бартелса, занимает в моей памяти особое место. Я не знаю ничего, что могло бы с ней сравниться. Вновь и вновь приходил я, чтобы посмотреть ее, а главное, услышать хриплый, бесстыдный, глумливый смех Бартелса, который был основным блюдом этого «шоу».
Сколько я себя помню, во мне всегда раздавались какие-то голоса. Я хочу сказать, что постоянно вел разговоры с этими посторонними голосами. В этом не было ничего «мистического». Это была форма общения, постоянно вступавшая в конкурентную борьбу с иными формами общения. Это происходило в то же самое время, когда я разговаривал с другим человеком. Диалог! Постоянный диалог. Прежде чем я начал писать книги, я уже писал их в голове — в форме того скрытого диалога, о котором рассказываю. Более склонный к самоанализу человек довольно рано убедился бы в своем предназначении. Но только не я. Если я и задумывался об этом нескончаемом внутреннем диалоге, то лишь с целью сказать себе, что я слишком много читаю и пора мне перестать жевать эту жвачку. Я никогда не считал подобный внутренний диалог чем-то неестественным или необыкновенным. Совсем нет — за исключением степени, которой это могло достигнуть. Ибо часто случалось, что я, слушая кого-нибудь, переиначивал чужую речь на разные лады или, демонстрируя усиленное внимание, вставлял в нее собственные слова — более острые, более драматические, более красноречивые. Иногда, выслушав собеседника, я повторял сказанное им в трех или четырех вариантах, которые возвращал ему, словно это была его собственность, и, делая это, испытывал громадное наслаждение при виде того, как он берет назад собственные слова, поражаясь их точности, проницательности, глубине или сложности. Именно подобные игры часто привлекали ко мне людей — причем иногда это были люди, к которым я не испытывал ни малейшего интереса, но они привязывались ко мне, словно к мудрому клоуну или ловкому фокуснику. Я подставлял им зеркало, где они видели себя в более ярком или более лестном свете. Никогда у меня не возникало желания унизить их «я»: эта игра доставляла мне удовольствие, и я был доволен тем, что вовлек их в нее помимо воли.