Кобзарь
Шрифт:
Здесь, бывало, на погосте,
я с детьми гуляю,
да с Юрусем-гетманичем
в жмурки я играю.
Гетманша, бывало, выйдет,
позовет, бывало,
в дом — вон там, где клуня нынче,
и всего немало
даст — инжиру да изюму
и на руках носит.
Если ж к гетману приедут
из Чигрина гости,
так вот и шлют вновь за мною.
Оденут, обуют,
на руки берет сам гетман,
носит и целует.
Вот так-то я в Субботове
росла-вырастала!
Как цветочек; и
любили, ласкали.
Не сказала я вовеки
даже слова злого
никому. Была красива,
да и черноброва.
Все-то мною любовались,
уж и сватать стали;
у меня ведь в это время
полотенца ткались.
Вот-вот скоро б подавала,
да вдруг наважденье!
Ранним-рано, в пост Филиппов,
как раз в воскресенье,
я шла за водою...
Уж давно криница
обвалилась и высохла,
а я-то — все птица!..
Вижу: гетман и старшины.
Я воды набрала,
с полными прошла пред ними;
а того не знала,
что все царю в Переяслав
присягать летели!..
И уж как, сама не знаю,
воду еле-еле
донесла до хаты. Что ж я
ведер не разбила!
Мать, отца, себя и брата,
собак отравила
этою водой проклятой!
Вот за что терзаюсь,
вот за что меня, сестрички,
и в рай не пускают».
Вторая душа:
«А меня, мои сестрички,
за то не пустили,
что московскому царю я
коня напоила —
там, в Батурине; как ехал
в Москву из Полтавы.
Я была еще подросток,
как Батурин славный
рать царева подпалила,
Чечеля убила,
и малого и старого
в Сейме потопила.
Я валялась среди трупов,
и рядом со мною
тут же, во дворце Мазепы,
моя мать с сестрою
(их зарезали обеих),
обнявшись, лежали;
и насилу-то, насилу
меня оторвали
от покойной, от родимой.
Уж как я просила
московского капитана,
чтоб меня убили!
Не убили, на забаву
солдатам пустили!
И насилу я спряталась,
и меня забыли.
А в Батурине один лишь
домик сохранился.
В этой хате уцелевшей
царь остановился,
Едучи из-под Полтавы.
я шла от криницы
по задворкам, и он меня
поманил рукою,
просит дать коню напиться.
А я — напоила!..
И не знала, что я тяжко,
тяжко согрешила!
Я едва дошла до хаты,
замертво упала.
А как только царь уехал,
бабка, что осталась
после этого пожара,
та, что приютила
меня в хате непокрытой,
меня же зарыла
и умерла на другой день
и в хате истлела.
Никого-то из народа
там не уцелело.
Уж их хату раскидали,
и пожрало пламя
бревна, балки и стропила!..
А
я над ярамии степями казацкими
и досель летаю!
А за что меня карают,
и сама не знаю!
Может быть, за то, что всем я
с радостью служила...
Что московскому царю я
Коня напоила!»
Третья душа:
«Я же в Каневе, сестрицы,
на свет народилась.
Я была еще в пеленках,
и не говорила
я еще, когда царица
в Канев проезжала.
С матерью мы над Славутой
были, я кричала,
плакала, сама не знаю, —
есть ли мне хотелось,
иль, быть может, у малютки
что-нибудь болело?
Мать, чтобы меня забавить,
реку озирала, —
мне галеру золотую
она показала,
словно домик; на галере
вельможи сидели,
воеводы... и меж ними
царица сидела.
Я взглянула, засмеялась, —
дух перехватило!
Умерла и мать! В могиле
одной схоронили.
Вот за что, мои сестрицы,
Я теперь терзаюсь!
Вот за что меня на тот свет
досель не пускают.
Разве знала я, ребенок,
что это царица —
лютый ворог Украины,
алчная волчица!..
Скажите, сестрицы?»
«Вечереет. Полетим-ка,
заночуем в Чуте,
если будет что твориться,
близко нам вернуться».
Беленькие встрепенулись,
в рощу полетели
и на ветке на дубовой
ночевать присели.
Три вороны
Первая ворона:
«Кар! Кар! Кар!
Крал Богдан товар,
да в Киев собрался,
с ворами связался,
продал, что накрал».
Вторая ворона:
«Я в Париже была
Да три злота с Радзивиллом
да с Потоцким пропила».
Третья ворона:
«Через мост идет черт,
а коза по воде:
быть беде! Быть беде!»
Вот так кричали и летели
вороны с трех сторон и сели
средь леса на холме крутом,
на дереве сторожевом.
Как на мороз понадувались
и друг за другом наблюдали,
как три сестры, что встарь цвели,
но в девках век провековали,
доколе мхом не поросли.
Первая ворона:
Вот так тебе, а так тебе!
Я в Сибирь летала,
далеконько и немного
желчи я украла
там у декабриста. Гляньте —
есть чем разговляться!
А в твоей земле царевой
есть ли чем питаться?
Иль черт знает, как убого?»
Третья ворона: