Кочубей
Шрифт:
Со всех сторон в Батурин съезжались в бричках и в польских фургонах паны, казаки и знатные люди. В господах, хатах и будинках горели свечи и каганцы; у растворенных окон сидели краснощёкие и черноокие панночки, мечтая о предстоящем празднестве, о котором год от года трубит народ во всех городах, сёлах и деревнях Украины и Польши; празднество это было день именин гетмана Мазепы.
Недалеко от церкви Спаса стоял длинный одноэтажный дом с чрезвычайно высокою крышей, искусно покрытою свинцовыми листами; навес над небольшим рундуком поддерживали четыре каменные колонны; широкий двор окружён был довольно красивою решёткой с каменными столбами, среди двора по сторонам стояли два каменных
Часу в десятом вечера на двор дома въехала запряжённая тройкою вороных коней плетёная широкая и длинная бричка; у подошедших двух жолнеров приехавший спросил:
— Где Иван Степанович?
— Тут! — отвечал один из них.
— Ну, слава милосердому Богу! — сказал путник, перекрестился, проворно соскочил с брички, и несмотря на старость лет, скорыми шагами пошёл в дом.
Два небольших негра, одетых в красные жупаны, в белых чалмах на голове, отворили перед ним дверь, и путник вошёл в пространную комнату.
На вызолоченных и обитых розовою шёлковою матернею мягких диванах, в разных позах дремали казачки, молодые негры и две прехорошенькие белокурые девочки, одетые по-турецки; на драгоценном, выложенном мозаикою позолоченном столе, в высоких серебряных подсвечниках горели свечи; в огромных синих вазах стояли свежие цветы; по стенам висели портреты царя Иоанна и Петра Алексеевичей, Алексея Семёновича Шейна, князя Голицына, графа Головкина — царских министров; а на противоположной стене портреты полковников, некоторых гетманов, в стороне на простенке, между двумя круглыми зеркалами, в золотых рамках портреты польского короля Стефана Батория и двух польских женщин, чрезвычайно обворожительной наружности; одна из них была изображена как будто бы подающая смотрящему на неё откушенное ею яблоко, а другая — сама себя целует в правое плечо; внизу под этим портретом была латинская надпись, но рама прикрывала её. На окнах пёстрые турецкой материи шторы с огромными кистями.
Вдоль стен тянулись позолоченные с высокими спинками стулья. За этой комнатой ряд других, не менее богато убранных.
Пройдя коридор, гость приблизился к гетманской спальне; два солдата стояли на часах у дверей, опросили приблизившегося, и через некоторое время подросток-негр отворил перед ним дверь.
На столе, покрытом красным сукном, вышитым шёлком и золотом цветами, стояло несколько свечей в высоких подсвечниках.
На столе лежали кучи бумаг и книг на польском, немецком и латинском языках; перед столиком висел портрет монахини, старухи чрезвычайно бледной лицом; на левой стороне — Анны Степановны Обыдовской; на правой — какой-то миловидной польки, в углу этого портрета был нарисован герб с королевскою короною.
Направо, у стены стояла кровать, покрытая шёлковым алым одеялом; стена была обита персидским ковром, и на нём развешаны драгоценные сабли, пистолеты, кинжалы и несколько ружей. В углу висел образ Иоанна Крестителя и перед ним горела серебряная лампадка; пониже образа на красной ленте висел золотой крест, величиною в четверть аршина, внутри его сохранялись частицы Святых Мощей.
Гетман сидел в длинном широком кунтуше, на богатом позолоченном кресле, обитом лиловым бархатом, и читал какую-то латинскую книгу.
Когда вошёл к нему приехавший, он поспешно встал и бросился в объятия гостя.
Они друг друга крепко прижимали и целовали.
— Здравствуй, мой дорогой куме, здравствуй, мой приятель, брате мой — Василий Леонтиевич!!!
— Господи Боже, хвала и слава тебе, что привёл
меня, грешного, видеть здраваго и благоденствующаго ясневельможнаго моего гетмана! Сердце радуется, уста не выразят того, что на душе; молюсь и духом веселюсь!..— Ну, кум дорогой, кум, радость моя, садись! Садись, ты устал! Откуда Бог принёс? Вот две недели не видел тебя, где ты пропадал, мой родич, дорогой куме?
— Да ездил по деревням, которые ты по милости своей, ясневельможный, пожаловал мне.
— Ну добре; а что ж, всё как следует?
— Да так, слава Господу, всё добре. Поспешал сегодня до тебе, куме, чтобы завтра веселиться в Бахмаче на твоих именинах — первейшая радость, утешение сердца моего, когда ты будешь жив и благополучен!
— Спасибо, спасибо, куме; ты для меня дороже родного брата, ты один сердца моего утешитель, сам люблю тебя, как никого в свете не любил; не буду тебе больше говорить сего: кто крепко любит, тот не рассказует про то.
Кочубей обнял и со слезами поцеловал Мазепу.
— Пусть свет на чём хочет, на том и стоит, а я живу, и одного тебя почитаю, одного тебя люблю и поважаю; а всё остальное провались в землю! Завсегда звикл мою, к великой милости твоей, заховати найзичливейшую приязнь, с которою и в домовину лягу; учиню тебе чинючи: что в каких хуторах и деревнях ни ездил, везде недобрии люди слухи черныя на тебе, куме, доказуют, и ни добра, а зла твоей гетманской душе желают, и всё то зачинается от полковников и знатных чинов казацкого войска; да и попы и чернецы не в стороне от сего, а и сами подтверждают и зло кохают.
— Болит моё сердце, болеет и душа! Господи, Господи, наказуешь ты мене, для тяжкаго испытания!..
— Приехал я под Ирклеев, Хруль, арендатор, прийшел до мене по вечерней заре и начал говорить: «В город Золотоношу черница прийшла и неизвестный поп старец, из-под святаго Киева-града Божьяго; и старым людям, и казакам хвалилася, что в Киеве святом слышала людей польских пашквилующих на твою гетманскую славу, и на твоё гетманство, и сами они писание скверное читали; черница молода, лет шесть-на-десять», — я поважаючи кума ясневельможнаго, черницу под караул взять повелев, в Бахмач привести, а попа стареца допытать: откуда и кто он. Но поп, как учинилось, на Запороги через Ирклеевский курень отъехал; полагаю, нелишне, чтобы ты, ясневельможный куме, и от себя послал за черницею; чтоб без помехи приставили её в Бахмач, и буде она виновна в чём — в пример казни перед народом.
— И черницы, и попы все на мою бедную невинную голову! Бог, да царь, да ты один, найзичливейший приятель, мой куме, любишь меня! Чтоб веселиться завтра, я с горя, тяжкаго горя крепко смеяться буду: и горе смеётся! Когда б только ты сего не знал, куме мой, куме. Ох! Ох! Ох! Тяжко, тяжко, когда горе смеётся, да что же делать!..
— Ясневельможный куме, плюнь на горе да веселись! Ничего не думай и — вся гетманщина засмеётся, как та дивчина, которая червону розу в косу вплетает!
— Ох! Так, да не так.
— Да так! Ну, ласце и приятельству твоему отдаюсь я: поеду до жены и детей — с дороги прямо к тебе!
— Прощай, куме; ты от мене, а слёзы в очи мои; другой бы веселился, а я целу ночь проплачу, горько проплачу; какая радость, когда вся гетманщина идёт против мене. Я, скажут, причиною, что голова летит за головою под секирою — а не подумают, не рассудят, что не я сужу, а есть кому и без гетманской головы судить. Теперь судья не то, что в стародавние годы; есть, кто пануе в гетманщине, а гетман, как сояшник старий, какой воробец ни прилетит, всякий клюёт его семя... Прощай, куме, поклонись жене, и поцелуй дочку мою, и завтра все — в Бахмач. Вы знаете, что праздник мой для вас одних, а ни для кого другого.