Когда пробудились поля. Чинары моих воспоминаний. Рассказы
Шрифт:
Я в изумлении смотрел то на старую мать, то на ее невестку. Наконец, не выдержав, спросил:
— Если она счастлива, то почему плачет?
— Как ты глуп! О боже, отчего мужчины такие дураки?! — воскликнула старуха, воздевая руки к небу. — Разве ты не видел, как счастливы эти пастухи, какими влюбленными глазами смотрят они друг на друга. При виде такой любви какая жена не вспомнит о своем муже? Ох, как ты глуп!
Она отвернулась. Я сказал:
— Позволь еще спросить.
— Ты больно много спрашиваешь!
— Только один вопрос, старая мать, прошу тебя, только один вопрос! Твой сын приговорен к двадцати восьми годам тюрьмы, а на твоих очах я не вижу ни единой слезинки!
Старая женщина сердито оглядела меня с ног до головы. На ее лимонно-желтом
— Для чего мать рожает сына? Только чтобы дать ему жизнь или чтобы вложить в его руки новый мир? Каждая мать хочет дать сыну новый мир. Пусть этот мир будет не на много, но все-таки лучше того, в котором живет она сама, а сын, когда станет мужем, передаст его своему сыну. Тогда у отцов с детьми получается новое родство, тройная связь, они как одна цепочка. Если же мать не может дать сыну новый мир, то чем же ты отличишь ее любовь от любви коровы к теленку?
Гоанка смотрела на меня гневно, словно я был повинен в аресте ее сына. Смешанное чувство удивления и уважения вызвала во мне эта бедная старуха, на глазах которой не было и следов слез, хотя сын ее приговорен к ужасному наказанию. Глядел я и на ту, что пыталась улыбнуться сквозь слезы, словно она в свадебном паланкине ехала в дом свекра, чтобы счастливо зажить с мужем.
Монна, наша любовь не выходила за пределы гостиной. Твой Розарио — директор банка, того банка, хозяева и управляющие которого четыре сотни лет назад ограбили бедняков Гоа. Ни ты, ни я, ни Розарио не замечали, что, пока мы, сидя в гостиной, ставили свою благоухающую, как цветок, любовь в вазу сердца, там, на улицах, текла кровь и наш Гоа горел.
Монна, дело не в том, забыть мне тебя или умереть. Длится ли человеческая жизнь шестьдесят, или сто шестьдесят, или тысяча шестьсот лет — все равно это очень маленький отрезок времени, такой же короткий, как вспышка молнии. Погибнут старые звезды в небесах, и родятся новые, земля по-прежнему будет вращаться вокруг солнца, как и раньше, а мы обратимся в прах. У тебя в жизни еще так много времени, столько оборотов успеет совершить Земля, поэтому не спрашивай, жить или умереть. Конечно, жить!
А что ты сделала в своей жизни? Любила ли ты кого-нибудь от всей души? Дала ли другу добрый совет? Поглядела ли ты с улыбкой на ребенка врага, и там, где была тьма, заиграл ли луч света? В чем смысл твоего существования?
Смотри, Монна, над Гхатами занимается утро. Поезд подходит к Пуне. Показались долины, поля, крестьянские домики. На полях работают крестьяне, и кажется, что плуг врезается в самую грудь земли. Наш поезд идет по возвышенности, и далеко на восток простирается земля. Смотри, Монна, как сейчас оттуда, с востока, брызнет солнечный луч, алый, как знамя революции! Стало светло-светло, и свет этот разливается повсюду… Наступает утро…
Покуда не встало солнце, нельзя увидеть путей, по которым движется жизнь. Но когда наступает утро, всякому видно, откуда встает солнце, ибо то место красно, как кровь! Вот кровь обратилась в пламя, потом пламя сменилось светом, и видно, как черная земля превращается в возделанное поле. Из труб показался дымок. Радуга заиграла в засохших каплях дождя на окнах поезда. На траве блестит роса, а высоко-высоко в небе птицы, расправив крылья, взлетают над покатыми плечами облаков, приветствуя солнце.
Монна, я решил: я не умру, и я не забуду тебя. На твою глупую и слабую любовь я отвечу большой и сильной любовью. Монна, я не поеду в Пуну, я еду в Лиссабон, и за железной решеткой я буду ждать того утра, когда ты вместе с людьми моей страны, расправив крылья, будешь приветствовать солнце!
КАЛУ БХАНГИ
Перевод В. Крашенинникова
Давно собирался я написать о Калу Бханги, но всякий раз отгонял от себя эту мысль — что можно было о нем рассказать? Я пытался приглядеться к его жизни, вникнуть и понять ее, однако не находил ни крупицы материала. И все-таки,
когда я сажусь писать очередной рассказ, перед моим мысленным взором, не знаю почему, возникает образ Калу Бханги. Улыбаясь, он спрашивает меня:— Молодой господин! Почему вы не напишете обо мне? Сколько лет вы пишете рассказы?
— Восемь лет, Калу Бханги.
— А сколько рассказов вы написали?
— Шестьдесят два.
— Так чем же я плох, молодой господин? Почему вы не напишете обо мне? Вспомните-ка, сколько уж лет живу я в вашей памяти и жду этого рассказа. Ведь я, Калу Бханги, ваш старый слуга.
Я не знаю, что ответить ему. Он, Калу Бханги, прожил такую однообразную и неинтересную жизнь, что я, хоть убейте, ничего не могу из себя выжать. Было бы неверно думать, что я просто не хочу писать о нем. Вовсе нет! Долгое время я вынашивал эту идею. Не раз я брался даже за перо — однако рассказ так и не родился. Вот и стоит до сегодняшнего дня Калу Бханги в уголке моей памяти: в руках у него старая метла; изуродованные узлами вен заскорузлые ноги, костлявые бедра, ввалившийся старческий живот, волосатая грудь, потрескавшиеся губы, широкие ноздри, впалые щеки, голый череп сверкает над темными провалами глаз.
Да, до сегодняшнего дня не один герой моих рассказов являлся ко мне и, поведав о своей жизни, покидал меня. Обворожительные женщины, рожденные моей фантазией мужественные, сильные характеры, демонические личности приобретали в моем мозгу реальные очертания и, одухотворенные, уходили в мир. Но Калу Бханги по-прежнему оставался у меня перед глазами со старой метлой в руках.
Калу Бханги наблюдал всех, кто жил в нашем доме. Он видел, как его обитатели любили и ненавидели, плакали и смеялись, он видел их в разных ситуациях, во все периоды их жизни. С детства до самой старости смотрел он и на незнакомых людей, заходивших в двери этого дома: он сметал сор с их пути, а сам отходил в сторонку и стоял там, как положено бханги-мусорщику.
Но теперь он сделал шаг вперед и застыл у меня перед глазами, словно для того, чтобы я мог лучше разглядеть его. Голый череп Калу Бханги блестит, на губах — немая мольба. Долго, очень долго смотрю я на него. Что же написать о нем? Видимо, мне не удастся так просто отделаться от Калу Бханги. Сегодня, может быть, я в конце концов напишу о нем…
Мне было семь лет, когда я впервые увидел Калу Бханги. В последующие двадцать лет, вплоть до самой его смерти, он нисколько не изменился: ноги в венозных узлах, тот же цвет лица, лысина, те же выщербленные зубы и все та же метла, вместе с которой он, казалось, и явился на белый свет. Метла эта была как бы частью его тела. Каждый день Калу Бханги выносил из палат судна больных и протирал карболкой полы в больнице. Потом он наводил порядок сначала в бунгало доктора-сахиба, а потом в бунгало аптекаря-сахиба. Затем он забирал с собой козу аптекаря-сахиба и корову доктора-сахиба и пас их в лесу. Когда начинало смеркаться, он пригонял их обратно к больнице, запирал в хлев, готовил себе что-нибудь поесть, ужинал и укладывался спать. Целых двадцать лет наблюдал я, как он регулярно, изо дня в день проделывал одно и то же. За все эти годы он ни разу не болел. Факт этот, конечно, примечательный, но не настолько, чтобы он мог послужить материалом для рассказа…
Что же делать — Калу Бханги заставляет меня писать о нем! В безмолвном взоре его столько мольбы, столько тоски и горечи, что я берусь за перо и в который раз задумываюсь: о чем же писать?
Когда в рассказе «Анги»[30] я строил воздушные замки и глядел на мир сквозь призму романтики, Калу Бханги был передо мной. Когда я начал отходить от романтизма и, налюбовавшись переливами красок в рассказе «Красота и животное», писал рассказ «Разбитые звезды», он и в ту пору не оставлял меня в покое. Когда я закончил рассказ «Веранда» и увидел нищету «тех, кто дарует нам хлеб», а затем смотрел, как по земле Пенджаба текут реки человеческой крови, даже и тогда Калу Бханги стоял у меня перед глазами, стоял молча, недвижимо.