Когда уходит земной полубог
Шрифт:
— Назначено двадцать пять ударов! — как великую тайну открыл Александр Данилович. Но тут же пригрозил пальцем: — Но бить с честью, не снимая рубахи. Я сам за тем прослежу!
Тем же вечером царевичу в присутствии светлейшего и Толстого учредили первый застенок. Алексей так давно ждал этой пытки, что сама страшная боль показалась ему даже лёгкой. Правда, уже после двадцатого удара он забылся.
Скорняков-Писарев обернулся было к светлейшему: может, добавить? Но Меншиков, который самолично считал каждый удар, сострадательно покачал головой — хватит! И вышел.
Тогда Толстой подошёл к очнувшемуся царевичу,
— Кнут — это присказка, Алексей Петрович, самая страшная сказка ещё впереди! — И Пётр Андреевич любовно показал на дыбу и другие пытошные орудия. — Вот иголочки пытошные, ежели их раскалить на огне и под ногти вогнать — ох как больно! Сапог гишпанский — ножку в него поставить да винтом прижать — взвоешь от боли. Щипчики стальные — яишник придавить — всей силы лишишься. Ну а это мужицкая забава — венички банные! Ежели их поджечь да по спине водить, сердце враз охолодеет!
Алексей с ужасом взирал на пытошные чудища, затем проговорил внятно:
— Ладно, звери! Будь по-вашему, сознаюсь я на суре в своих винах!
— Так-то, свет государь, — довольно захихикал Толстой. — Договорились мы с тобой, выходит, полюбовно, — обернувшись к Скорнякову-Писареву, приказал! — Дать ныне царевичу в каземат не один, а два штофа водки, я сегодня добрый!
17 июня царевича привели в Сенат. С какой-то отчаянной дерзостью Алексей не только подтвердил все оговоры Фроськи, но ещё и от себя добавил, что на исповеди сказал духовнику Якову Игнатьеву: «Я желаю отцу своему смерти!» На что тот ему отвечал: «Бог тебя простит, мы и все того ему желаем!» Господа сенаторы в ужасе закрыли глаза. Сам Пётр был так поражён страшным ответом сына, что повелел Толстому ехать в крепость и спросить царевича:
«1. Что причина, что не слушал меня нимало и ни в чём?
2. Отчего так бесстрашен был и не опасался за непослушание наказания?
3. Для чего иною дорогою, а не послушанием хотел наследства?»
Царевича снова ввели в пытошную. Завидев дыбу, пытошные клещи и стоявшего в углу знакомого палача с кнутом, Алексей мелко задрожал и едва не упал в обморок. По знаку Петра Андреевича Скорняков-Писарев подскочил, поддержал царевича.
— Да ты не боись, не боись, бить сегодня не будем! — сказал Толстой с лаской и распорядился: — Дайте ему вина, пусть успокоится!
Слава Богу, вино оказало на царевича своё пользительное воздействие. И Алексей показал ясно, по пунктам:
«1. Моего к отцу моему непослушание... причина та, что со младенчества моего несколько лет жил с мамою и девками, где ничему иному не обучался, кроме избных забав, и больше научился ханжить, к чему я и от натуры склонен...
2. А что я был бесстрашен и не боялся за непослушание от отца своего наказания, и то происходило ни от чего иного, токмо от моего злонравия.
3. А для чего я иною дорогою, а не послушанием хотел наследства, то может всяк легко рассудить, что я уже тогда от прямой дороги вовсе отбился и не хотел ни в чём отцу моему последовать, то каким же было иным образом искать наследства, кроме того, как я сделал и хотел оное получить чрез чужую помощь?»
И здесь Толстой и Скорняков-Писарев, записывающий показания царевича, сразу насторожились. Но Алексей уже не обращал на них никакого внимания и шёл до конца: «А войска цесаря, которые бы
он мне дал в помощь, чтобы доступать короны российской, взял бы я на своё иждивение и, одним словом сказать, ничего бы не жалел, только чтобы исполнить в том свою волю».— Так и сказал — «исполнить в том свою волю»? — Пётр внимательно перечитал письменный ответ сына.
— Так, государь! — Толстой сокрушённо склонил голову.
— И войско цесаря звал себе в помощь, яко Гришка Отрепьев поляков?
Пётр Андреевич дипломатично промолчал, понимая, что ответ у царя на руках.
Каков наследничек? — Пётр подошёл к окну.
Там, за Невой, наискосок от Летнего дворца, серели суровые бастионы Петропавловской фортеции. В подземелье одного из них томился сейчас Алексей. Но в сердце Петра боле не было жалости к сыну, звавшему иноземных супостатов на свою отчизну. Он глухо распорядился:
— Дать ему ещё пятнадцать кнутов, ежели что утаил!
Но и после новой пытки — кнутом били на сей раз в полную силу — царевич не переменился в своём злом неистовстве. Лишь только добавил, что надеялся на чернь, слыша от многих, что его в народе любят! «И сибирский царевич, и Дубровский, и учитель мой Никифор Вяземский, и отец духовный Яков сказывали мне, что в народе меня любят и пьют моё здоровье и называют надеждою российскою!» — гордо откинул голову царевич.
— Ишь ты, надежда российская! — как хотелось Толстому дать ещё кнута за эти словеса царевичу, но было нельзя, потому как имелся царский регламент — пятнадцать кнутов.
Впрочем, для суда самообвинений царевича было уже достаточно. 24 июня, в тот самый день как царевичу давали второй кнут, собрался суд из высших сановников России. Из ста двадцати семи явилось сто двадцать, семеро отговорились болезнью и бездорожьем. И среди этой семёрки сразу заметили отсутствие фельдмаршала Бориса Петровича Шереметева. Собравшиеся передавали друг другу тайные шереметевские слова, ставшие каким-то образом явными: «Я призван служить моему государю, а не судить его кровь!»
Услышав эти слова, мелким бесом заюлил Шафиров, подскочил к светлейшему, передал слова спесивца. Меншиков ответил громко, дабы все слышали:
— Мы-то своё дело сделаем по совести, а вот болезнь нашего первого фельдмаршала, почитаю, мнимая — мог бы и прискакать из Москвы!
Затем светлейший зачитал царское объявление суду:
— «Прошу вас истиною сие дело вершили... не послебствуя мне и не опасаясь того… чтоб мне противно было, також и не рассуждайте того, что тот суд ваш належит вам учинить на моего сына; но, несмотря на лицо, сделайте правду и не погубите душ своих и моей, чтобы совести наши остались чисты в день страшного испытания и Отечество наше безбедно!»
И на лицо царевича не посмотрели. Барон Шафиров зачитал зловещие оговоры Ефросиньи и сообщил подчёркнуто, наособицу, о прямодушном ответе царевича на отцовские пункты. И по ответам его выходило, что готов он был действовать изменнически и вести на Москву цесарское войско.
Правда, Алексей говорил не столько о своих действиях, сколько о мечтаниях, но следствие с тем явно не хотело считаться, признав царевича виновным в измене. А за измену полагалась смертная казнь, которой и потребовала для царевича Тайная канцелярия. Все промолчали, и лишь Дмитрий Михайлович Голицын смело осведомился: