Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Господи, чья же это собака? И не угомонится, не утихнет. Это ж накличет, язва, беды.

— Махотиной Марины, — пробасил отец. — Делать нечего — тянет тянучку.

В ту ночь мне снилось солнце вполнеба. Степь будто земляничным вареньем залита, а над солнцем роились звезды, переливались всеми цветами. И все жители Доволенки стояли лицом к солнцу, потрясали взнесенными руками в ликовании.

Потом был легкий толчок в плечо, и я проснулся.

— Вставай, сынок, — журавлики кричат.

Открыв глаза, я видел над собой теплое, улыбающееся лицо матери — значит, жизнь для меня в этот день будет нетрудной, а может быть, даже и радостной. Зимой она будила меня каким-то испуганным полушепотом. Просыпался я, будто сваливал с себя что-то мягкое и тяжелое,

но такое неодолимо-приятное, от чего не хочется освободиться: пусть бы оно меня замучило, лишило силы, вдавило бы опять в забытье, в негу сна. Но я слышу какой-то виноватый, повторяющийся шепот-стон матери, будто из-за ее беды-необходимости она будит меня за пять часов до восхода, а на дворе тоже что-то стонет, гудит, ломится в стены и в окна, и тебе надо туда идти, голыми руками запрягать лошадей и уезжать от изб, от затишья конюшни в слепую от тьмы, воющую, звонко взвизгивающую от сорокапятиградусного мороза даль и там сохранять в себе и в тонкой оболочке дрянной одежонки жизнь. Весь источник тепла в тебе, и ты не давай ему пригаснуть: беги за санями, работай и опять же экономь это тепло, потому что съел хлеба столько, что и петух им бы не наелся. А жечь сено нельзя — мало его, да и в Сибири ни один уважающий себя мужик не станет греться у огня, ибо тело, а особенна руки, совсем откажутся терпеть мороз, и ты уже будешь не работник, а горе-курица.

Тяжело мне было просыпаться, еще тяжелее было матери меня будить.

А сегодня я проснулся легко. На стене розовой картинкой грелось солнце. Кот сидел у дверей, терпеливо ждал, когда ему откроют, украдкой поглядывал на меня, облизывался — сейчас пойдет, негодяй, скрадывать зазевавшихся в весенней радости воробьев.

По всей Доволенке заливались скворцы, за Сенькиной рощей бормотали тетерева, гэкали на озимых куропатки, от Зыбунных болот — журавлиная плясовая приглушенно-раскатистая, словно кто-то там, в Зыбунах, перебирал струны, звонил в проголосные колокольчики да на Кругленьком гуси кричали скрипуче и пискляво. В тихом, прохладном, окрашенном в сине-розовый цвет воздухе голоса не смешивались, каждый был на обособицу, и все же это был единый голос брачной весенней поры. И странно, эта многоголосая песня не трогала тишины, будто тишина и песня были сами по себе раздельно. Но вот из открытых дверей кузницы всплеснулся веселый звон наковальни, мягко застучали топоры — Кроликовы Семен с Колькой доделывали вагончик, и вдруг, сокрушая все звуки, зарокотал ЧТЗ — отец опробовал мотор.

Роща заслушалась затяжелевшими от соков, пока еще темными ветками, и скоро-скоро ударит она своим лопотанием, то нежным, усыпляющим в знойный день, то торопливо-испуганным перед грозовой тучей.

Степь и поля закурились испареньицем, и уже торопилась, тянулась душа хоть и к тяжелой, но и желанной после зимы работе — посевной.

16

Зябки рассветы в начале мая в Сибири. Костя поднимал меня, и я, непроснувшийся, выходил из вагончика и, почти не приходя ото сна в сознание, механически брел в сером сумраке краем поля по лесной опушке к агрегату. От земли тянуло ознобливой сыростью. Меня трясло и ломало, и тогда только я начинал просыпаться, то есть видеть и слышать. А видел я под ногами нежную щетину трав, перед собой — бумажно-белые стволы берез, а выше, на фоне фиолетового восхода, чернели ветви. «Пи-у, пи-у», — подавали голоса ранние птахи, пугали внезапным раскатистым криком куропатки, где-то, вот прямо за крайними березами, фыркали и бормотали тетерева. Когда я приходил к агрегату. Костя, уже откинув картер, делал перетяжку, а я начинал подтягивать гайки и смазывать свой шарабан-сеялку, но все равно она потом будет скрипеть и пищать, готовая развалиться на первой борозде. Вал высева болтался, и семена то сыпались ручьями, то падали по одной зернинке. Отвальные диски рассыпались, и их не за что было закрепить, поэтому семена оставались наверху.

— Серега, в гроб, в душеньку, вредитель! — выходил из себя дядя Максим. — Заделывай мне семена, а то самого в землю зарою!

— Да

как? Сеялка-то!..

— А хоть пальцем втыкай каждую зернинку, хоть задницей елозь!

— Ты бы лучше бороны дал, чем кричать, — заступался Костя.

— Нету борон. Рожу я их, что ли, раздери вас пополам! Вот поеду в район… — обещал он. И ездил и бороны не привозил.

Я не хотел быть вредителем, елозить за сеялкой тоже желания не было. Я придумал: пусть волокутся сзади березы. Костя хлопнул себя по лбу: как же я не додумался?!

Нарубили поветвистей, ветки обрубили не вплотную. Привязали вершинками к сеялке… Ну, не то что бороны, и все равно — красота!

Дядя Максим приехал, прошелся по посеву, порылся в земле, спросил:

— Кто?..

Костя кивнул на меня.

— В изобретатели пойдешь? — Дядя Максим глядел, сощурившись, поверх меня. — Ну, ну, давайте пылите. — И было пошел к своей лошади, но обернулся, зашумел: — Лиде-то помогайте, бугаи чертовы! Бабье ли дело мешки ворочать!

— Да мы сами!..

— То-то…

Лида подвозила нам зерно. В ее обязанности входило и засыпать в сеялку. Костя не позволял ей дотрагиваться до мешков. Лида восприняла все это по-своему, заупрямилась.

Однажды они вырывали друг у друга мешок, и Лида вгорячах выпалила:

— Не лишка ль себе позволяешь?

Костя грубо вырвал мешок, долго, согнувшись над сеялкой, высыпал зерно, а когда повернулся — я чуть не вскрикнул — лицо его было белей березы. Лида прижала ладонь ко рту, будто сдерживая кашель.

— За что ты так, а? Эх ты-ы! — Костя мял в руках мешок. — Раньше бы, может… а теперь разве посмею. А ты… Как Варька…

Он отбросил мешок и пошел к трактору. Трактор тронулся, а Лида все стояла в застывшем порыве: побежать ли, закричать ли что-то, а потом я видел, как она упала в телегу вниз лицом.

А вечером, после ужина. Костя ушел к кучке берез, что стояли на отшибе от колка в степи. Лида помогла поварихе Варьке Кроликовой прибраться с посудой, надела ватник.

— Теть Варь, ты постелись тут без меня.

— Кудай-то ты, а? — Варька аж на месте ногами засеменила.

— Да к Косте я, — спокойно, с ленцой ответила Лида. — Куда ж мне еще?

— А…

Варька так и застыла с открытым ртом, пораженная Лидиной нескрытностью.

— Ворону проглотишь, тетя Варя.

— Тьфу! — опомнилась Варька. — Ни стыда, ни совести.

— Да где нам иметь такое. — И Лида тихо рассмеялась.

Подошла ко мне. Я сидел на прицепе вагончика и глядел в ту сторону, куда ушел Костя. И ничего уже не было видно, только темнела купава берез, и там, наверное, стоит Костя, курит и думает бог знает о чем и не ожидает никакой радости, а она, радость, сейчас к нему нагрянет. А может быть, не радость, и с этой минуты начнутся главные его страдания? И четко этак встали в памяти проводы Раздолинского, ливень и он с Лидой, слитые ливнем воедино.

— Думаешь все?

— Ага.

И ушла, и затихли ее шаги.

17

День назавтра замешался на сивенькой жидкой мути, как кисель на вымочке из овсяной шелухи. И муть эта потом держалась весь день, потому что ветер до того обленился, что даже осинового листа не трогал. Солнце светило тупо, как через высушенный бычий пузырь.

Трактор чихал, кашлял, как простуженная кляча, исходя силой, еле двигался, то вдруг срывался, будто подстегнутый, пробегал десяток метров и опять заходился в одышке и кашле.

Костя по обыкновению не ругался, часто передергивал дроссель подсоса да горланил песни. Голос его клочьями прорывался через гул трактора, поэтому казалось, что он не пел, как-то со стоном вскрикивал. Меня раздражало Костино настроение, потому что сеялка вконец вымотала мне нервы: опять отвалилось два диска, я их кое-как закрепил и ждал, когда они отвалятся снова; втулка колеса разносилась, смазка в ней не держалась, и потому колесо шло с наклоном и вывертом, кричало поросенком день напролет. Я, озлясь, кидал в Костю комок земли, он испуганно оглядывался, а потом смеялся и грозил мне кулаком.

Поделиться с друзьями: