Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Я не мог представить, что я скажу Раздолинскому при встрече и что он скажет мне. Да и лет мне четырнадцать, а это возраст застенчивой гордости и тайных мечтаний. Я не мог объяснить себе почему, но знал, что радостной встречи для меня не будет, и уже не сидеть нам с ним, «не слушать бога», как раньше, на угорчике.

В этот день Раздолинский на покос не пришел, и никто о нем не вспоминал вечером у очага, будто и не было вчерашнего разговора и совсем никто не ждет Раздолинского.

Усталые лошади паслись недалеко, пофыркивали, мягко хлопая губами. Заря дотухала. Тихо и звездно. Где-то страшно далеко вспыхивают зарницы-спелицы и высвечивают душу знобкой мечтой и нежностью. Как милы и незабвенны те далекие,

тихие, как вечерняя степь, бдения у костра «под древним сумраком природы!». А какая глухота! От тумана ли росяницы, от трав ли буйных вязнут звуки, и где-нибудь один кричи-закричись — не услышат тебя, не помогут. И почему-то представлялся мне этим одиноким Иван Раздолинский. Зовет он сейчас, кричит во тьме, а мы не слышим его. Нам хорошо вместе, и мне не то чтобы жалко, но как-то обидно за него: не послушался никого, ушел в эту глухоту, в далекие ляги, скрылся в высокой, тяжелой от росы траве-бужуре, где волчьи логова, и кричит там, и кричит.

Кричит… Да что ж это, и в самом деле кричит?! Я до того задумался, что Варькину песню принял за крик далекий. А уж песню она умела — умела подать и в радость, и в горе.

Воркует голубь под моею крышей. На свете много тропок и дорог.

Мягкий, рвущийся голос Марины Махотиной с трудом поддержал Варькин:

А я тебя не вижу и не слышу, Мой долгожданный сизый голубок…

И порвала голос Марина, задушила в себе, уронила лицо в подол и тоненько, по-сусличьи запищала в тряпки.

— Тетя Марина… тетя… — Нина Занозова приклонилась к Марине. — Не надо, тетя.

А у самой искринки со смуглых щек посыпались, посыпались. О брате она плакала, о женихе ли Михаиле Махотине? И есть об ком плакать. Вон уж засморкались женщины, завздыхали. Варька было дальше песню вести, но Татьяна попросила:

— Не стони, Варя, ой, не стони…

И вправду: так больно сердцу, так больно! И кто бы боль эту хоть чуть унял, остудил его, сердце, от жара, освободил от тесноты? И будь я сейчас где-то далеко, то даже не знаю, как бы я там был? Я бы рвался оттуда, ехал на чем попало, бежал сюда, где на огромной до ужаса земле искринкой лежит костерок, где вокруг искринки этой трава, и ночь, и люди, без чего ни вздохнуть, ни выдохнуть. И думал, думал: «Как же Раздолинский так долго не был здесь и не хотел сюда приезжать? Неужели в его далеко есть что-то для него роднее?» Не мог я понять, режь — кровь не потечет, не мог.

Вот сейчас Раздолинский уже, может, сутки в Доволенке, а там — никого, только дед Верхогляд да его старуха с ребятишками-ползунками. Правда, главное — мать. Но разве бы я, приехав после долгих лет разлуки, только бы и сидел, заглядывая матери в глаза? Ясно, первым делом — домой, наговорился с матерью, отцом, но спать бы не лег, ни за что не лег.

— Серьг, а Серьг, — звал дядя Максим из темного влаза шалаша. — Ложись, полуночник, — сковырнешься завтра с косилки.

Костер догорал. Жар слабо пробивал по-кукушечьи серый кольчатый пепел, а северо-восток бутылочно зазеленел; по зеленому, перебирая лапками, ползла желтая звезда и никак не могла сдвинуться с места.

Спала степь, березняки и люди, только Костя с Лидой еще зябли у мертвого костра.

— Костя, — тихо говорит Лида, — чего ты запасмурнел?

Долгое молчание и вздох.

— Чего я… ничего. Ты моя жена.

Бывает же томительное ожидание, когда час больше года, но есть единственное средство уничтожить время — это сон. Я влез в шалаш и медленно перестал жить.

— …Серьг, Сережа. Ну, подумай, брыкается, лошак! Серьг, — дергала меня за ногу Татьяна и полушепотом,

будто боясь разбудить, частила: — Ты погляди, кто к нам идет-то! Сдается мне — Ваня. Господи, квелый ты какой!

Человек шел не по дороге, а напрямик через лощину, где темно зеленела омытая росой трава. Шел он тихонько, будто спал на ходу или выискивал что под ногами, да что выищешь: трава-то выше пояса. Человек, словно воду, плавно отгребал от себя высокие цветы, с них, оранжево светясь, сыпалась роса, и он вроде просыпался, вскидывая голову, черные волосы взмахивались крылышками и обвисали.

— Он, — сказал я.

— Сами видим, — не слепые, — прогудел за спиной дядя Максим и зачем-то подтвердил: — Идет. — Звякнул уздечкой по сапогу и еще протянул: — Иде-ет.

Я оглянулся. Люди вылазили из шалашей, вычищали волосы от сенной трухи, терли щеки, испещренные продавами от сена, покряхтывали, выгоняя из тела остатки сна, и морщились от солнца, которое растрясло себя кругом — глянуть некуда.

— Кто это шагает? — спросил кто-то сонным голосом, но ему не ответили, ждали.

— Ах, язви, суп убег! — Татьяна захлопотала у котла, Лида кинулась к бочке умываться, и все ожили, зашевелились.

— Дождалась, значит… Матрена. Да-а… — сказал Митяй, пробивая кашлем табачную надсаду. — Повезло.

— Что это он по росе хлюстается?

— Тык у него все на вынтар [4] , не по-нашему.

Между тем Раздолинский вышел на кошенину.

— Серьг, — грубо толкала меня Варька в шею, — беги встрень, дурень такой.

Меня аж в жар кинуло от ее насилия. Увернулся, посмотрел на нее, наверное, не так, как ей надо было.

— Э-эх, ерш! — И забыла, что я есть, впилась глазами в идущего.

От одежды Раздолинского шел пар. Ступал он тяжело, будто не из Доволенки пришел, а из своего Ленинграда.

4

На вынтар — нескладно, наоборот, наизнанку.

— Мы глядим, ты не ты? — Дядя Максим откинул узду и сам же ответил: — Однако ты. Серега вон первый усмотрел.

Раздолинский отер рукавом испарину с лица — кожу да кости — повел большими черными без зрачков глазами, улыбнулся.

— Вот, пришел. Здравствуйте.

И окружили сразу Ивана, зашумели. Смех и слезы. Да слез-то больше было. Ох, радость! Оттуда же ты, из чужих краев пришла горючих, о каких не думалось бы никогда, не гадалось, будь они неладны, края те. А теперь снятся чужие-расчужие. Глазком бы взглянуть на ту землю, в какой зарыты кровинки родные. Скоро они туда успели, а как нам туда дойти, доехать, найти хоть чего?

Раздолинского усадили на лагушку.

— Ну вот…

— Ждали…

— А как же.

И говорить больше нечего. Много надо русскому человеку времени, чтоб разжать спазму души, разговориться, радостью ли обменяться, горем ли.

А Лида — Лида и есть. Никого не постеснялась, не побоялась, хоть и Костя вот он стоит, вытирает пуком травы мазутные руки, смотрит, как жена с бывшим милым встречается, держит Раздолинского за руку, в глаза смотрит. А может, и не с бывшим, может, и теперь он мил ей, как прежде? Вон как она вся пылает-горит. На слезы бы не сорвалась.

— Долго ты, Ваня, томил нас. Вот мы тут… — и запнулась, повела рукой, показывая людей ли, степь ли.

Раздолинский гонял кадык по худой шее, глаза, что у совы, округлились, пытался все подняться с лагушки.

— Да сиди, — прижала его за плечо Лида. — Живой ведь еле. — И озиралась, искала меня. — Иди, Сережа, поздоровайся с другом, — и к Раздолинскому: — Не забыл, поди, дружка своего?

Но меня опередил Костя:

— Здравствуй, солдат. Целый?

— Целый.

— Ну и я вроде.

Поделиться с друзьями: