Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Да ходил… — Федя старательно глядел в пол, морщил крутой лоб.

— Вот балбесы! — возмущался Багин. — Ты их почаще ремнем пугай. Я своего…

В Федином лице что-то едва заметно менялось, он делал слабый жест рукой. Для Багина это было как целая речь.

— Ты говоришь — нет, а я тебе другое скажу: ремень — средство верное. Это в семьях ученых… А нам без ремня никуда.

— Ничего, — выпускал Федя слово.

— А ты не горячись. Подожди, послушай…

Елена рассказывала соседкам:

— Отругал меня сегодня. Спит, а я караулю, чтоб на смену не проспал, и сама задремала…

А вся «ругань» в погукивании да; «Ты это…»

Лет десять назад Феде в шахте переломило рук. Страшно переломило: разорвало мышцы, оголило кость. Багин

вел его до подземного медпункта, уговаривал;

— Потерпи, Федя. Сейчас укол — и все… потерпи.

Федя нес здоровой рукой искалеченную, молчал, и лицо его ничего не выражало, только гуще обычного покрылось потом. В медпункте врач «скорой помощи», молодой усатый парень, залил чем-то рану и стал выковыривать из нее осколки угля. Федя глядел, как роется врач в его ране, а тот просил:

— Ты отвернись, чего тут интересного. Больно?

Федя молчал.

И тут не выдержал Багин.

— Что ж ты делаешь, хрен моржовый! Укол пожалел, а долбишься, как дятел. Человек криком кричит, а он!..

— Терпит же… — растерялся врач. — А морфий в больнице. — И, торопясь, стал накладывать шину, а Федя повалился в обмороке.

— В забой бы тебя к нему! Он бы из тебя сделал человека! — рвался голос Багина на слезу. — Ты бы чуял болячки!

Федя погружался в речку, как в теплую ванну, хотя ледяные струи пронизывали до костей. Он поплыл к другому берегу, с наслаждением приглатывая, остужая себя еще изнутри. Коснувшись рукой дна, повернул и увидел под кленом женщину в белом халате. Федя вышел на песок и не знал, что делать, — женщина, поджав под себя ноги, сидела на его одеяле и улыбалась ему нетерпеливо как-то и просветленно.

— Ну, иди же, Феденька, поздороваемся.

Федя узнал забытый голос, а лица не узнал, и ему сделалось так холодно, будто внутри у него был лед. Он попятился в воду, ощутил ступнями, что отмерзают, и подумал со страхом: как это мог только что весь быть в воде? И он пошел под клен, одно только соображая: нужно взять одежду и как-то одеться. То, о чем он мечтал пятнадцать лет — увидеть когда-нибудь Тамару, произошло до противности не к месту. Было ему невыносимо стыдно стоять перед пен голым и прилипших к телу сатиновых трусах. Немея от холода, он взял одежду, искоса увидел плечо Тамары, раковинку уха, и стало ему восторженно-страшно, потому что все это было похоже на сон, как много раз, когда он видел Тамару во сне, — страшно и радостно до озноба. Он оделся за кустом ивняка и долго стоял, думал, что сейчас выйдет, а под клоном никого не будет. Вышел — и обрадовался; Тамара сидела, не исчезла, ждала его, глядела строго, без улыбки. Федя все это увидел коротко, одним — исподлобья взглядом и спохватился: что это он поверил в голос, ведь лицо-то не ее? Сел поодаль, стал глядеть на реку.

— А я знала, что к сыновьям приедешь, — сказала, и Федя едва удержался, чтобы себя не выдать, — столько лет держал в памяти этот голос, а в последние годы не смог удержать, и ему было плохо жить с безголосой Тамарой в памяти.

— Я медсестрой тут работаю, а живу рядом, в поселке. Ты чего, даже посмотреть на меня не хочешь?

Федя не знал, что говорить, — слова-то и так в нем как уголь в целике, а теперь и вовсе грудь будто цементом стянуло. Ему хотелось, чтоб Тамара ушла, и хотелось заплакать.

— В списки гляжу — Косожкины. Увидала их — боже мой! Ты и ты. Расспрашиваю о тебе… Да где! Слова не вытянешь — оба в тебя. И такие хорошенькие, здоровые ребята. Рядом, считай, жили, а столько лет…

Потом она долго молчала и рассматривала Федю. Он чувствовал, что Тамара его рассматривает и ждет, когда он заговорит, и думал о том, что сейчас он уйдет и не встретит ее уже до самой смерти. Река мягко разговаривала, шуршала осока, заря взнялась высоко и весело, и Феде хотелось запомнить эти звуки, зарю запомнить, как когда-то, давно-давно, запомнил холодный, ветреный октябрьский исход дня в пришахтовом сквере, гремящий шум тополей, никак не хотевших раздеваться перед зимой, и рядом с собой Тамару,

и ветер между ними, тугой, как стена, и боль — у него тогда после драки с Гореевым болело не лицо, а где-то в груди и около горла…

А сейчас он услышал шорох Тамариного халата, мягкие шаги. Она села совсем рядом, тронула за руку.

— Феденька, неужели… все так же? Я вот… У меня… — замялась. — Неужели ты совсем не изменился?

Он пересиливал себя, чтоб не посмотреть ей в лицо, опасался, как опасался в шахте выбивать рудстойку: выбьешь — тогда обвал.

— А я все помню: шахту, и седьмой участок, и насыпку, — говорила так близко, что он чувствовал, как ее слова горячо и мягко обтекали его лицо. — А тебя, так всегда. Вспомню — и грустно, грустно… Ошиблась я, Федя, — взлетел голос в веселую надрывность. — Ты как девочка был, а я за готовым мужиком побежала. Не удержал вот!

— Чего-о?! — Федя даже привстал, пораженный. «Значит, я… Она ни при чем? Врет! Врет! А если вправду?..» Федя боялся этой правды, ибо он возненавидит тогда Тамару, не эту, что теперь перед ним, а ту, давнюю, которая жизни его давала тяжелый, но необходимый смысл. А может, перед ним не Тамара? Голос ее и глаза вроде ее, а лицо чужое: нос, щеки, подбородок — тоже не ее, и за округлостью, за припухлостью бабьей ни за что не разглядеть нужную ему Тамару.

— Не веришь, да? Ну, вижу, тяжело тебе было. А мне, может, в сто раз тяжелей. Ты из-за меня мучился, а я из-за себя, дуры.

Губы Тамары кривились, дергались, в глазах влага копилась. Федя сел, отвернулся.

— Мне на работу ехать надо, — сказал с прорывом в голосе.

— Ну вот, заговорил! — обрадовалась Тамара. — Детей-то сколько?

— Четверо.

— Видишь как, — сказала она задумчиво. — Детям, наверно, с тобой хорошо.

Федя чуть двинул плечами; дескать, не знаю.

Наступил час, когда еще все четко видно, но уже не как днем, а будто через очки дымчатые, и вот-вот сразу, по-южному, затопит все тьмой. Месяц в воде вытягивало, рвало на кусочки и опять сливало, будто желтые рыбы играли у поверхности. Резко вскипал торопливый шум поездов, проходивших к большому морскому городу, и напрочь заглохал среди лесистых сопок.

— Приезжала я через два года на шахту. Слышишь, Федя? Приезжала. Как раз вторая смена меняла первую. Сидела в сквере, ждала. Думала, увижу тебя, заберу с собой. Не дождалась, наверно, ты в ночь работал.

— А Гореев? — произнес Федя ненавистное ему имя.

— Что Гореев? Жила с ним тогда и теперь живу.

Федя поглядел на часы.

— Успеешь ты на свою шахту, — нетерпеливо сказала Тамара, — и прогул сделаешь, так ничего. Наверно, за всю жизнь прогулов не делал — тебе простят. Давай повспоминаем наше. Короткое оно было, да не чужое.

«А что ей-то вспоминать? Надсмехаться, что ли?» Ему не хотелось, чтобы дорогое и тайное трогала даже она. Трудно разобраться и понять то, о чем она теперь говорила, — так это все было неправдоподобно и так поздно. Но одно стал понимать, что с сегодняшнего дня, вот с этого часа, дорогое это и тайное стало в нем умирать.

А раньше жила Тамара в памяти наравне с самым дорогим, что нужно было ему для жизни, — с таежной, закончившей свой век деревенькой Васильевкой, где детство и юность Федины прошли будто бы незаметно. Семья Косожкиных зимой занималась охотой, летом заготавливала корень женьшеня, пробковую кору, ягоды… Словом, делала то, чем промышляли прадед и дед, и Феде в голову не приходило, что можно где-то, кроме Васильевки, ему жить и делать другую работу. Вечны были почерневший от времени большой дом, семья, как вечны сопки, река Славянка, тайга… Но не пришел с войны отец, а потом, уже в мирное время, после службы не вернулись в деревню живые братья. Федя, когда пришел его черед, служил в стройбате, все еще не веря в то, что Васильевка кончилась, что никогда уже не соберутся родные за длинным дубовым столом, в котором он помнит все сучки, что заглохли от бурьяна огороды и улочка, и без людей, что разъехались по городам, как-то сразу обветшали и разрушились дома и постройки.

Поделиться с друзьями: