Кого я смею любить. Ради сына
Шрифт:
сортировочной станции, пусть пронзительно сигналят на реке баржи, а на шоссе грохочут грузовики, я все
равно различу среди всех этих звуков слабый скрип нашей калитки; стоит ей пропеть своим тоненьким голосом
— моя рука уже тянется к занавеске. А Лора, хоть она и не подверглась, подобно мне, изгнанию, хоть у нее
только изъяли пропуск, шепчет, приподнимая другой ее конец:
— Смотри-ка, это маляры.
В тот же вечер я спросил у Бруно, почему приходили маляры.
— Решили отремонтировать спальню, — ответил он.
Меня
забыть о своем королевстве, недостаточно отречься от престола.
Обычно из своего окна я вижу одни и те же картины. Вот выходит Одилия с Кашу. Одилия с корзинкой.
Бруно, задевая столбы, выезжает и въезжает на своей малолитражке. Мадам Лебле. Угольщик. Одилия и Бруно.
Глядя на них, можно сразу понять, куда они собрались: они идут не спеша, он слегка раскачивается на ходу, она
крутит бедрами и держится за его мизинец — ясно, они вышли погулять; а вот они идут уверенным деловым
шагом, Бруно держит корзинку, а Одилия, подчиняясь законам своего поколения, которое с удивительной
быстротой переходит от восторгов любви к повседневным заботам, посматривает то на своего супруга, то на
свой кошелек, — можно не сомневаться, что они вместе отправились за покупками; и наконец, они
торжественно выходят из дому (Поправь свой галстук. У тебя видна нижняя юбка) и, направляясь к нам,
пересекают улицу.
Ты видишь, Лора, я только наполовину с тобой. Позавчера Бруно шепнул мне:
— Нас двое, вас двое, теперь жизнь пойдет как по маслу!
И жизнь идет. “Жениться на Лоре, — говорил я когда-то, — значило бы окончательно принять эту
тусклую жизнь”. Я не любил эту жизнь. А теперь я принял ее. Но уж если говорить всю правду, речь сейчас
идет всего лишь о существовании; и существование это напоминает скорее устойчивый, крепко сбитый остов,
чем живое горячее тело. Ошибаются те, кто говорит: “Она наконец добилась своего, взяла его измором”.
Ошибаются и те, кто думает, что я с трудом принудил себя сделать этот шаг. И, пожалуй, меньше ошибаются те,
кто считает: “Мосье Астен — человек долга”.
Ты знаешь меня настолько, насколько мы вообще можем знать своих близких; их отделяет от нас
придуманный нами двойник, раскрашенный, скалькированный с них транспарант, который преображает их так
же, как лучи заходящего солнца преображают лики святых на витражах. Ты видишь во мне совсем другого
человека — того непогрешимого Даниэля Астена, которым я никогда не был и который нашел в твоих объятиях
чистилище.
Здесь я попытался показать, каков я на самом деле. Заметила ли ты, что до сих пор, если я и говорил о
тебе — что случалось очень не часто, — то только в третьем лице, я не мог преодолеть разделяющее нас
расстояние. Мы никогда не говорим всего до конца, мы говорим лишь то, что можем сказать. Обнаженными мы
предстаем лишь ночью, но и под ее покровом мы обнажаем тело, а не душу.
И все-таки
постараюсь быть предельно искренним. Малодушные недомолвки не спасут семьи. И если мыхотим с тобой, Лора, прямо смотреть друг другу в глаза, мы должны уяснить себе, что стоит между нами.
Тебе, вероятно, тяжелее всего сознавать, что ты для меня тихая пристань. Мое примирение с серыми
буднями. Подпорка под основную балку. Все эти определения отводят тебе весьма благородную роль, но они
превращают меня в своего рода калеку, а калеки так ненавидят свои увечья, что порой переносят неприязнь и на
тех, кто за ними ухаживает.
Впрочем, твой самый большой недостаток в том, что у тебя нет недостатков, и именно это гнетет и мучит
меня, я все время чувствую себя палачом, бросающим в огонь невинную жертву. Я не очень верю в порочность
человеческой природы и в ответственность человека за свои поступки. Я верю в то, что все определяется
характером человека, его врожденными свойствами, средой, социальной несправедливостью — они делают
человека тем, что он есть: честным или бесчестным, корыстным или великодушным, слабым или сильным. Я
верю в то, что служит людям путеводной звездой, а еще чаще сбивает их с пути. Вот почему я не столько
восхищаюсь людьми, сколько снисхожу к их слабостям, вот почему я так нетерпим к лицемерию, вот почему в
любви я предпочитаю давать, а не получать.
Должен ли я сказать еще и это? Мне поздно начинать жизнь сначала. Мне поздно отдавать свое сердце —
оно уже отдано. Я не хочу от тебя ребенка. Ты никогда не будешь носить его в своем чреве, а значит, не станешь
полноценной женщиной. Супружеские отношения, если они не включают в себя радость дарования новой
жизни, которая облагораживает половой акт, превращаются в простое отправление физиологической
потребности. Я отнюдь не являюсь сторонником перенаселения земли. Но в девяти случаях из десяти люди,
проповедующие стерильность, утверждая, что не следует наводнять напрасно землю, сами напрасно живут на
земле, и, когда они говорят: “Нечего производить на свет еще одного несчастного”, — они всякий раз говорят о
самих себе.
Трое детей оправдывают твое существование, ведь ты заменила им мать, тебе дано то, чем не могу
похвастаться я, — у всех у них в жилах течет твоя кровь. Но они оправдывают твое существование лишь
наполовину, и потому я колеблюсь, когда гляжу в окно на нашего сына, который не так уж и виноват, поскольку
он не покривил душой.
А всем нам, к сожалению, приходится частенько кривить душой. Даже в самом для нас священном.
Заглянем хотя бы в мою душу. Разве не пользовался я сам иногда недозволенными приемами, чтобы завоевать
Бруно? Разве не принес я в жертву ему одному своих старших детей и тебя, да и себя самого, подчиняясь той
“железной” логике, которая заставляет нас в случае необходимости разбить чью-то судьбу, разрушить семью, —